| |
с 1917
года, не могли не привести к не менее резкой смене доминирующих в тех или иных
сферах поведенческих практик — в том числе и речевых. Однако процессы,
приведшие к установлению нынешней культурно-речевой ситуации в той ее части,
которая имеет отношение к мужским обсценным кодам, начались значительно раньше.
Существенную роль в изменении функций и общего статуса русского мата
сыграло, на мой взгляд, формирование в России фабричного пролетариата. Однако
прежде, чем перейти к обсуждению данной проблемы, позволю себе небольшой
экскурс в область ряда специфических социальных практик, сложившихся в
совершенно иной с формально-социологической точки зрения среде, а именно в
среде крестьянской. Вернее, в одной, весьма специфической ее части. Дело в том,
что говорить о российской крестьянской общине XVlll—XIX веков без учета
значительного количества деревень (и даже целых волостей), живших в основном не
за счет сельского хозяйства, а за счет отхожих промыслов, значило бы
непозволительным образом упрощать ситуацию. Целый ряд «городских», «буржуазных»
(то есть связанных с торговлей, сферой обслуживания и ремесленным
производством) профессий существовал в основном за счет приходящей сезонной
рабочей силы. Где-то эта привязка была жестко сезонной, как в ситуации с
бурлаками или офенями, где-то существовал своего рода «вахтовый метод»
(извозчики). Однако в целом сама структура подобного способа существования
целых мужских коммун (а отхожими промыслами занималась практически
исключительно мужская часть населения «специализированных» деревень)
удивительным образом напоминает «волчью сезонность».
(Еще одна социальная ниша, в которой «волчьи» формы и нормы поведения
сохранились или возобновились в еще более структурно очевидном виде, —
казачество. Собственно, казачество — как русское, так и украинское — изначально,
видимо, и сформировалось на основе еще живых «волчьих» социальных матриц: по
крайней мере, Запорожская Сечь хотя бы отчасти выполняла сходные
«воспитательные» функции. Тема взаимосвязи казачества с традицией воинских
мужских союзов настолько серьезна и объемна, что
гический» материал в этой связи можно почерпнуть из автобиографической прозы
Готфрида Бенна, опубликованной по-русски в отрывках в журнале «Иностранная
литература» (2000. № 2).
372
В Михайлин. Тропа звериных слов
должна бы стать темой отдельного исследования1, — здесь же я позволю себе
сослаться только на очевидные «маргинальные» параллели (исходный для русского и
постоянно действующий для «сичевого» казачества запрет на землепашество, четко
выраженная тяга к «сезонности», запрет на нахождение женщин в пределах Сечи) и
на тот (во многом пропагандистский) образ кровожадного и дикого казака,
казака-«волка», который сложился в Европе (в особенности после заграничного
похода русской армии в 1813— 1814 годах). Сходные методы принципиально
маргинализирован-ной «стайной» организации можно встретить у валашских гайдуков
(у которых «логова» принципиально располагались на другом берегу Дуная — по
другую сторону семантически значимой водной преграды от «человеческих»
деревень); в пиратских республиках Адриатики, Мадагаскара и Карибского бассейна
и т.д. Ср. также опыт чешских гуситов по созданию «Табора» — «братской» стайной
религиозной организации, каждый вступающий в которую обязан был отречься от
семьи, сжечь свой дом и положить жизнь на «исполнение Страшного суда» над всеми
не-гуситами. Религиозный субстрат в данном случае не должен затенять
типологической близости самих этих маргинальных военизированных («Табор»!)
структур привычным индоевропейским «волчьим» матрицам. Еще более показателен в
этом смысле опыт адамитов, ничуть не менее агрессивных, чем табориты, но еще
более маргинализированных и уничтоженных ими.
Не секрет, что именно в среде «отходников» разрабатывались разного рода
«тайные языки» — вроде языка офеней (базового, судя по всему, для будущей
воровской фени), лаборей, «масовского» языка и других. Существующих на
сегодняшний день данных2 явно недостаточно, чтобы всерьез пытаться восстановить
живые разго-
' Попытка постановки этой проблемы применительно к славянской части
Европы предпринята в совместной с А Н Галямичевым статье «Государственная
власть и традиции воинских мужских союзов в славянском мире (к постановке
проблемы)» [Михайлин, Галямичев 2003]
2 Отечественные исследователи, современные живым носителям данных
речевых практик были во многом ограничены как «словарными» методами регистрации
феномена, гак и — чаще всего — строжайшими моральными табу, позволявшими разве
что эвфемистически описывать реальные речевые ситуации Редкие исключения —
вроде афанасьевских «Заветных сказок», впервые вышедших в России уже в наше
время, — лишь подтверждают общее правило. Даже статьи, специально посвященные
речи уголовников, вроде уже упоминавшейся рабо1ы Д.С Лихачева, старательно
обходят эту проблему стороной, фактически лишая воровскую речь ее естественной
матерной основы и тем искажая предмет исследования (Ср «К сожалению, фубый
цинизм мно-
Архаика и современность
373
ворные практики носителей этих «языков». Однако, если исходить из тех функций и
того статуса, который эти языки имели в соответствующей речевой и поведенческой
среде, очевидно, что им — наряду с неизбежным для всякого профессионального
жаргона «терминологическим творчеством» — были свойственны обычные
типологические особенности мужских разговорных кодов, вроде полисемантичности и
диффузности смыслов. А если учесть традиционное место и традиционный статус
русского мата, вряд ли можно сомневаться и в том, что обыденные речевые
практики «отходников» (по крайней мере, вне родной деревни, а зачастую, судя по
ряду данных, и в пределах оной) были
|
|