| |
чтобы они не напоминали о хлебе, разве можно одолеть голод? В
ближние деревни, в избы, что торчат шапками соломенных крыш, днем войти нельзя.
Опасно. Одеты по всей форме, в пилотках со звездочками. Сразу выдашь себя. А
что же прикажете делать? Как унять голод? Переодеться? Набрать в опустевших
избах или выпросить у крестьян старье - стоптанные валенки, изодранные ботинки,
надеть рыжие армяки, а если и этого не найдется - облачиться в тряпье, в
лохмотья, подвязать лапти? Но как могли такое напялить на себя они - бойцы!
Снять форму значит лишиться чести воина, значит перестать быть бойцом. Но тогда
можно докатиться и до худшего - разойтись по дальним от дороги деревням,
отсидеться, переждать, пока минует опасность. Но... чем это пахнет? Это же
измена. Выходит, фронт оставить открытым, а самому отсидеться в затишке, спасая
свою шкуру? Кто же будет защищать родную землю, кому ляжет на плечи тяжесть
борьбы? Другим? А кто они, другие? Достаточно ли там, под Москвой, сил, чтобы
удержать наглого врага?
- Нет, товарищи, - заговорил Гребенников так, чтобы слышали все. Этот позор мы
не примем на себя. И если кому кажется, что он может таким образом уйти от
смерти, то пусть попомнит: смерть не минует его...
Слова комиссара звучали как заклинание. Их приняли молча. Брели дальше медленно,
гуськом, стараясь попасть след в след. Так идти легче. В ногу ведущего, в ногу
товарища. А ощущение голода не унималось. И в голове пусто, даже пропадает
память, и решительно ни о чем не думается, только о корке черствого хлеба...
- Братцы, а у меня лук есть! - неожиданно воскликнул Костров.
К нему устремили голодные глаза и долго чего-то ждали; казалось, никто не
поверил или не понял, о чем он говорит.
- Лук у меня, ребята! - повторил Костров, держа на ладонях небольшие головки в
оранжевом оперении.
Кто-то глотнул воздух и через силу спросил:
- Где ж ты раздобыл?
- А на огороде. В разведку ходили, накопал...
Головок оказалось мало - только четыре. Их тщательно порезали на одинаковые
кусочки и разделили поровну. Лук был горький, острый запах бил в нос, по ели
жадно, казалось, не было слаще этой крохотной, сочной дольки!
Думалось, хоть на время утихнет голод, но это же обман. И разве можно утолить
себя перышками лука? Раздразнили желудки - только и всего.
Не прошло и пяти минут, как опять вспыхнуло, забило в виски ощущение голода.
Уже невмоготу стоять, скорее бы лечь на землю и не вставать. А может, выйти на
дорогу, и - где наша не пропадала! - идти прямо, никого и ничего не боясь,
попросить у первого встречного кусок хлеба?
Но не подумал ли ты, боец, что лучше вот так - через муки, через голод, через
зону оккупации идти, чем оказаться в лапах врага, в лагере военнопленных, за
колючей проволокой? Не подумал ли и о том, что, когда нет хлеба, можно прожить
и на воде, рвать дикие ягоды, есть молодые побеги елок, они и сейчас мягкие и
зеленые, наконец, сосать березовую живицу, которая пахнет медом и полна соков
не только весной, но и осенью, - всем, чем угодно, питаться, только не попасть
в плен, только не стать живым трупом там, в лагере.
В конце концов, если уж так невтерпеж, то можно и рискнуть - зайти в деревню.
Вон из-за леса виднеются избы, и к одной - крайней - овраг подбирается совсем
близко. Почему бы не попробовать оврагом подойти к деревне, кто может увидеть,
если, судя по звукам, дорога с немецкими машинами проходит на порядочном
удалении?
Гребенников вздрогнул: вслух он говорил или только думал? Кажется, верно, думал
вслух, потому что рядом идущий Алексей Костров скупо улыбнулся и кивнул в ответ.
В сумеречный час, надеясь в случае опасности укрыться в темноте, отряд разбился
на две группы: одна осталась в лесу охранять завернутое в брезент знамя, другая
- в ней были Гребенников и Костров - направилась к видневшимся на пригорке
домам. Кругом было тихо. В крайней избе, что скособочилась над самым оврагом,
калитка была на засове, сенная дверь тоже плотно закрыта, но по дымку из трубы
нетрудно было догадаться, что в доме живут. Сюда-то и держали путь бойцы.
Поднялись из оврага наверх, осмотрелись, по
|
|