| |
Лючетти держался с тактом и скромным достоинством, внушал всеобщее уважение.
Подобно Марьяни и Кертнеру, он не относился к уголовникам как к людям второго
сорта, не подчеркивал своего превосходства и пользовался их ответным
расположением. Приговоренный к тридцати годам каторги, Лючетти не потерял вкуса
к жизни, не был безразличен к тому, что волновало людей на воле, и продолжал
чувствовать себя живой частицей современности. До Санто-Стефано он успел уже
посидеть в Порто-Лонгоне, бывшей крепости, построенной четыреста лет назад
испанцами на острове Эльба. "Фашисты испугались, что меня выкрадут с Эльбы, как
Наполеона, - посмеивался Лючетти, - вот и перевели оттуда". Сидя в тюрьме
"Фоссомброне", в Умбрии, на севере Италии, Лючетти помогал вести антифашистскую
пропаганду: с его помощью выносили из тюрьмы бумагу для прокламаций...
Обоих - и Лючетти и Марьяни - не сломила каторга, но политические взгляды их
стали разниться основательно. Лючетти в тюрьме научился самостоятельно думать,
он пресытился духом анархизма. Годы размышлений убедили его в том, что
индивидуальным террором нельзя многого добиться. Судя по некоторым
высказываниям во время разговоров через окно, Лючетти отошел от анархизма,
сохранив, впрочем, азартную готовность к самопожертвованию. И в самом жарком
споре он умел признать правоту другого. Всеми силами души он желал русским
победы над Гитлером и Муссолини и всегда с любовью говорил о далеком Советском
Союзе, в котором никогда не был, но куда мечтал попасть, если доживет до
свободы.
Марьяни в годы заточения также начал исповедовать идею объединения всех сил
рабочего класса, но при этом оставался верен знамени анархистов. Спорить с
Марьяни трудно, он легко воспламеняется, неуступчив и лишь упрямо трет свой
сократовский лоб с залысинами. Но и в спорах он оставался безукоризненно
честным оппонентом, не позволяющим себе демагогии, неискренней софистики.
Этьен вновь, как в Кастельфранко, когда он дружил с Бруно, ощущал душевную
неловкость оттого, что не может платить Марьяни и Лючетти полной откровенностью
в ответ на их искреннее, чистосердечное прямодушие. Оба друга чувствовали это,
и каждый по-своему огорчался. Оба не верили тому, что Кертнер - богатый
коммерсант, который лишь симпатизировал революции и давал деньги на
антифашистскую работу, чем, по мнению Особого трибунала, принес ущерб
национальным интересам Италии.
Лючетти схож характером с Бруно, он прощал другу скрытность, понимал, что тот
прибегает к ней не по доброй воле. А Марьяни обижался на Кертнера и не скрывал
этого.
- Сколько времени мы вместе, но никогда я не чувствовал себя равным с тобой, -
сказал Марьяни однажды.
Как можно было уберечь Марьяни от обиды? Что Этьен мог сделать?
Всем, всем, всем, что у него было, делился Этьен с Лючетти и с Марьяни, так же
как в свое время с Бруно, а не делился, не мог делиться только своим прошлым.
Когда много лет назад ему предложили работать в военной разведке, он счел для
себя возможным посоветоваться с ближайшим другом, старым коммунистом, с кем
вместе прошел гражданскую войну, с Яковом Никитичем Старостиным.
Но после того как Маневич стал Этьеном, он и с Яковом Никитичем не имел права
быть откровенным до конца.
100
Яков Никитич Старостин слыл на заводе лучшим мастером по медницкому делу, но
чаще ему приходилось теперь иметь дело с алюминием.
Еще летом завод срочно эвакуировали из Москвы в Поволжье. Но недолго царила
тишина в опустевших цехах. Первыми нарушили безмолвие пожилые мастеровые, из
числа тех, кого не эвакуировали заодно с ценным заводским оборудованием.
Ветераны воскресили те старые станки, которые кто-то счел недостаточно ценными,
чтобы увезти в тыл. "Одна у нас судьба", - невесело подумал Яков Никитич.
Он хорошо помнит первую бомбежку Москвы. Ровно через месяц после начала войны,
в ночь на 22 июля, в 22 часа 07 минут в Москве впервые объявили воздушную
тревогу. И только в 3 часа 33 минуты утра прозвучал отбой.
С тех пор черная радиотарелка в цехе не выключалась. Яков Никитич уже насчитал
сотню воздушных тревог.
Перед тем как объявлялась тревога, случались заминки, и голос диктора осекался
- это городскую радиосеть отключали от трансляции на всю страну. Да и самим
немецким налетчикам нечего сообщать, что в Москве объявлена воздушная тревога.
Яков Никитич выходил на заводской двор и вглядывался в тревожное небо. Мощные
|
|