| |
сцене. Глаза его возгорелись пламенем, и он спросил шепотом у вальяжно сидящего
рядом Американца:
— Кто такая?
— Танечка Иванова, восходящая звезда балета, — прогудел ему на ухо Толстой, —
предмет моей нежности и поклонения, — и, почувствовав, как Денис твердо сжал
его руку, тут же успокоительно добавил: — Не тревожься, чувства мои истинно
платонического свойства, любуюсь ею, как видением ангельским.
— А представить ей меня можешь?
— Само собою, они меня, пташечки, все любят за доброту и щедрость.
Вблизи Танечка Иванова оказалась еще грациозней и прелестней.
— Познакомься, душа моя, — ласково пророкотал ей Американец, приведший Дениса
после спектакля за кулисы, — представляю тебе душевно: Давыдов, генерал, гусар,
поэт и партизан. А пуще прочего — мой друг!
— Тот самый? — воскликнула юная танцовщица.
— Тот, тот, о подвигах которого молва идет всесущая, — с улыбкою подтвердил
граф Федор.
Из-под густых темных ресниц с живостью и интересом глянули на Дениса такие
ясные, чистые и глубокие глаза какого-то невиданного им до сей поры зеленого
озерного оттенка с золотыми искорками внутри, что голова его закружилась от
нахлынувших на него разом счастья, радости, сладостного предчувствия и
томительной тревоги.
Так в жизнь Давыдова вошла еще одна безудержная и пылкая любовь.
Вместе с этою любовью теплою властною волной подхлынуло к его сердцу и
вдохновение. Давно писавший стихи лишь урывками, он вновь почувствовал к ним
неведомую тягу. Ту страсть, которую Денис испытывал к почти недоступной Танечке
Ивановой, видимо, можно было выразить лишь в возвышенных и элегических строках,
полных восторга и упоения ее юной красою и в то же время чуточку грустного
осознания своей едва ли не полной беззащитности перед строгой и покоряющей
властью ее обаяния:
Возьмите мечь — я недостоин брани!
Сорвите лавр с чела — он страстью помрачен!
О боги Пафоса, окуйте мощны длани
И робким пленником в постыдный риньте плен!
Я — ваш! И кто не воспылает!
Кому не пишется любовью приговор,
Как длинные она ресницы подымает,
И пышет страстью взор!..
Славный боевой генерал был влюблен, как мальчик. Ни о чем другом он не мог даже
и помышлять. Граф Федор Толстой в сердцах махнул на него рукою:
— Ты для приятельства, как я полагаю, теперь человек пропащий! Дня без своей
воздыхательницы прожить не можешь. Черт меня дернул в Кунцево тебя свезти. Вот
и погубил доброго человека!.. Мир праху!..
Давыдов же теперь действительно был готов и дневать и ночевать возле угрюмого
серого дома, похожего на казарму, где жили воспитанницы театрального училища.
Содержали их там в великой строгости. Смотрителем и хранителем юных дарований
значился старый, уволенный от сцены актер Украсов, целый век игравший на сцене
злодеев и потому, должно быть, всею сутью давно вжившийся в свое амплуа и
озлобившийся противу всего белого свету. Это был сущий цербер и обликом, и
характером, сговориться с которым не удавалось ни добром, ни строгостью. Денис
и увещевал его, и вожделенно хрустел перед его сизым носом крупною ассигнацией,
все было понапрасну...
Теперь ничего не оставалось, как встречать Танюшу среди прочих воспитанниц у
глухого подъезда, куда с грохотом подкатывал тяжелый фургон, крашенный в
зеленый «государев» цвет, возивший юных танцовщиц на репетиции и обратно. Здесь
надо было уловить момент, чтобы успеть сказать своей разлюбезной несколько
ласковых слов, передать в подарок какую-нибудь драгоценную безделушку либо
исполненное любви и нежности письмо.
Одержимый своею страстью, Денис даже не заметил, как завершилось скорое
московское лето, а следом и осень, и запуржила ранняя в этом году зима. На
ветру и морозе Денис все так же стыл по ночам в щеголеватом и легоньком
кавалерийском плаще под тусклым масляным фонарем на полосатом заиндевевшем
столбе, вглядывался в слабо мерцающие окна и с неистовым громокипящим гневом
клял окаянную мрачно-неприступную казарму, где томилась в заточении его
|
|