| |
себе в Маннгейме, окруженный людьми своего круга, ест свой хлеб с тем аппетитом,
который дается только прилежным трудом, блаженствует в своей смиренной доле,
честен, правдив, чист душой и счастлив! Да, говорю вам, счастлив! Счастлив
больше, чем множество людей, одетых в шелка, вращающихся в пустом, фальшивом
кругу легкомысленного общества. И вдруг вы вводите его в такое искушение! Вдруг
вы кладете перед таким человеком тысячу пятьсот долларов и говорите…
— Тысячу пятьсот чертей! — крикнул я. — Даже пятьсот долларов и то подорвут его
принципы, парализуют трудолюбие, приведут его в кабак, оттуда — на мостовую,
оттуда — в богадельню для нищих, оттуда…
— Зачем нам брать на себя такой грех, господа! — озабоченным и убеждающим тоном
сказал поэт. — Он счастлив в той жизни, какую ведет, счастлив таким, каков он
есть. Все чувство чести, все чувство милосердия, все чувство высокого и
священного человеколюбия предостерегают нас, взывают к нам, приказывают нам не
смущать этого человека. Это настоящая, это истинная дружба! Мы могли бы
действовать по-другому, напоказ, но то, что мы решили, будет куда разумнее,
куда полезнее, поверьте мне!
Из дальнейшего разговора выяснилось, что такое решение вопроса вызывает в
глубине души у каждого из нас какие-то сомнения. Все мы ясно чувствовали, что
бедному сапожнику следует послать хоть что-нибудь. После долгого и вдумчивого
обсуждения мы наконец решили послать ему хромолитографию!
Но тут, когда, казалось, все было решено ко всеобщему удовлетворению, возникло
новое затруднение: эти двое, оказывается, рассчитывали, что я деньги поделю с
ними поровну. Я вовсе не собирался этого делать. Я заявил, что они могут
считать себя счастливыми, если получат половину денег на двоих. Роджерс сказал:
— Если бы не я, никому ничего бы не досталось. Я первый подал мысль, — а то все
было бы отослано сапожнику.
Томпсон заметил, что он думал об этом как раз в ту минуту, когда Роджерс
заговорил.
Я возразил, что и сам очень скоро додумался бы до этого без чьей-либо помощи. Я,
может быть, соображаю медленно, но зато верно.
Дело дошло до ссоры, потом до драки, и все здорово пострадали. Как только я
привел себя в приличный вид, я поднялся на верхнюю палубу в довольно кислом
настроении. Здесь я встретил капитана Мак-Корда и сказал ему со всей
любезностью, на какую в таком состоянии был способен:
— Я пришел проститься, капитан. Я намерен высадиться в Наполеоне.
— Где?
— В Наполеоне.
Капитан рассмеялся, но, заметив, что я далеко не в шутливом настроении,
перестал смеяться и сказал:
— Так вы это серьезно?
— Серьезно? Конечно.
Капитан посмотрел на лоцманскую рубку и сказал:
— Он хочет высадиться в Наполеоне.
— В Наполеоне?
— Да, так он говорит.
— О, тень великого Цезаря!
Подошел дядюшка Мэмфорд. Капитан сказал ему:
— Дядюшка, вот ваш приятель желает сойти в Наполеоне.
— Что? Клянусь…
Я сказал:
— Да в чем же тут дело наконец? Почему человек не может высадиться на берег в
Наполеоне, если ему это нужно?
— Черт возьми, да неужели вы не знаете? Никакого Наполеона больше нет. Его уж
бог знает сколько лет не существует. Река Арканзас хлынула на город, разнесла
все вдребезги и унесла в Миссисипи.
|
|