| |
ошейники; остальные тоже в сущности были рабы, хотя не назывались рабами, – они
воображали себя свободными людьми, и их именовали: «свободные люди». По правде
говоря, вся нация в целом существовала только для того, чтобы пресмыкаться
перед королем, церковью и знатью, чтобы рабски служить им, чтобы проливать за
них кровь, чтобы, умирая с голоду, кормить их, чтобы, работая, предоставить им
возможность забавляться, чтобы, терпя нужду и горе, делать их счастливыми,
чтобы, ходя голыми, дать им возможность носить шелка и драгоценные каменья,
чтобы, платя налоги, избавить их от необходимости платить, чтобы, слыша от них
только брань в течение всей своей жизни, позволять знатным кичиться и
чувствовать себя земными богами. И в благодарность получать только побои и
презрение; впрочем, они так привыкли к своей приниженности, что даже такое
проявление внимания принимали за честь.
Унаследованные идеи – забавная штука, и очень любопытно наблюдать их и изучать.
У меня были свои унаследованные идеи, у короля и его народа – свои. И те и
другие текли в глубоких руслах, вырытых временем и привычкой; и тому, кто
захотел бы изменить их течение доводами разума, пришлось бы долго трудиться.
Например, этот народ унаследовал убеждение, что все люди, не обладающие титулом
и длинной родословной, как бы щедро ни наградила их природа, ничуть не выше
животных, клопов, насекомых; в то время как я унаследовал убеждение, что
человекоподобные вороны, рядящиеся в павлиньи перья наследственных достоинств и
незаслуженных титулов, годны только на то, чтобы над ними посмеяться. И вполне
естественно, что ко мне там относились несколько странно. Примерно так, как
хозяин зверинца и публика относятся к слону. Они восхищаются его ростом и его
необычайной силой, они с гордостью говорят о том, что он может сделать много
такого, что сами они сделать не в состоянии, с такой же гордостью они
рассказывают, что, рассердясь, он может обратить в бегство тысячу человек. Но
разве из-за этого они считают слона равным себе? Нет! Подобная мысль насмешила
бы даже самого жалкого оборванца. Да она никогда ему и в голову не пришла бы;
он не мог бы даже допустить существования подобной мысли. И вот для короля, для
знати, для всего народа, вплоть до последнего раба и нищего, я был как раз
таким слоном. Мной восхищались – и меня боялись; но восхищались, как животным,
и боялись, как животного. Перед животным не благоговеют, – не благоговели и
передо мной; меня даже не уважали. У меня не было ни родословной, ни
унаследованного титула, потому в глазах короля и знати я был просто пылью под
ногами, а народ взирал на меня с изумлением и страхом, но без всякой примеси
почтения: согласно своим унаследованным идеям, он не чувствовал почтения ни к
чему, кроме знатности и родословной. В этом сказывалось влияние могущественной
и страшной римско-католической церкви. За каких-нибудь два-три столетия она
превратила нацию людей в нацию червей. До того как церковь утвердила власть над
миром, люди были людьми, высоко носили головы, обладали человеческим
достоинством, силой духа и любовью к независимости; величия и высокого
положения они добивались своими заслугами, а не происхождением. Но затем
появилась церковь и принялась за работу; она была мудра, ловка и знала много
способов, как сдирать шкуру с кошки – то есть с народа; она изобрела
«божественное право королей» и окружила его десятью заповедями, как кирпичами,
вынув эти кирпичи из доброго здания, чтобы укрепить ими дурное; она
проповедовала (простонародью) смирение, послушание начальству, прелесть
самопожертвования; она проповедовала (простонародью) непротивление злу;
проповедовала (простонародью, одному только простонародью) терпение, нищету
духа, покорность угнетателям; она ввела наследственные должности и титулы и
научила все христианское население земли поклоняться им и почитать их. Эта
отрава продержалась в крови христианского мира вплоть до моего родного века,
когда лучшие представители английского простонародья продолжали мириться с тем,
что люди, во много раз менее их достойные, сохранили за собой ряд званий, вроде
звания лорда и короля, на который нелепый закон их страны не дает права им,
достойнейшим, претендовать; англичанин не только мирится с этим странным
положением вещей, но даже убеждает самого себя, что гордится им. Человек
способен примириться с чем угодно, если он привык к этому от рождения.
Разумеется, эта зараза благоговения перед званием и титулом жила когда-то в
крови и у нас, американцев; но к тому времени, когда я покинул Америку, она уже
исчезла. Жалкие остатки ее сохранили еще некоторые франты и франтихи. Но когда
эпидемия снижается до такого уровня, можно считать, что ее уже нет.
Но вернемся к моему неестественному положению в королевстве короля Артура. Я
чувствовал себя великаном среди карликов, взрослым среди детей, мыслителем
среди умственных кротов; как там ни рассуждай, а я был единственным
действительно великим человеком во всем британском мире; и тем не менее, как и
в далекой Англии моей родной эпохи, какой-нибудь граф с бараньими мозгами,
который мог доказать, что происходит от любовницы короля, раздобытой из вторых
рук в лондонских трущобах, пользовался большим почетом, чем я. Такого человека
в царствование Артура уважали все, хотя бы его внешность была столь же убога,
как его ум, а его нравственность столь же низменна, как его происхождение. Были
случаи, когда ему разрешалось сидеть в присутствии короля, а мне не разрешалось.
Я без труда мог бы добиться титула, и это возвысило бы меня в глазах всех,
даже в глазах короля, который бы дал его мне. Но я не просил титула; я отклонил
его, когда мне его предложили. Человеку с моими убеждениями титул не может
доставить радости; кроме того, я получил бы его незаконно, так как, насколько
мне известно, моему роду никогда не везло по части знатности. Я был бы доволен
и гордился бы только таким титулом, который мне пожаловал бы сам народ,
|
|