|
«Подозрительно и недоверчиво разобрано было всякое слово, и всяк наперерыв
спешил объявить источник, из которого оно произошло. Над живым телом еще
живущего человека производилась та страшная анатомия, от которой бросает в
холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложением», – жалуется он в своей
«Авторской исповеди».
Письмо Белинского произвело сильное впечатление на Гоголя. Он написал на него
два ответа, из которых один только дошел по назначению, и этот один
свидетельствует о сильном упадке духа: «Я не мог отвечать на ваше письмо, –
говорит он. – Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не
осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражение еще прежде,
нежели я получил ваше письмо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем
не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть,
может быть в ваших словах есть часть правды». Он недоумевает, почему умные и
благородные люди высказывают противоречивые мнения о его книге, и убеждается в
одном только, что не знает России, что многое в ней изменилось, и что он не
может ничего больше писать «до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу
многого собственными глазами и не пощупаю собственными руками».
Другой ответ Гоголя Белинскому написан им только начерно и найден в его бумагах
разорванным. Он гораздо длиннее и отличается совершенно иным характером: «С
чего начать мой ответ на ваше письмо, – так начинает Гоголь, – если не с ваших
же слов: опомнитесь, вы стоите на краю бездны! Как далеко вы сбились с прямого
пути! в каком вывороченном виде стали перед вами вещи! в каком грубом,
невежественном смысле приняли вы мою книгу!» Далее он обвиняет Белинского в том,
что тот отклонился от своего прямого назначения – «показывать читателям
красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до понимания
всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким
образом действовать на их души»; жалеет, что он вдался «в омут политической
жизни, в эти мутные события современности, среди которой и твердая
осмотрительность многостороннего ума теряется»; находит, что, упрекая его в
незнании России и русского общества, Белинский и сам ничем не доказал этого
знания, да и не мог приобрести его, «живя почти без прикосновения с людьми и
светом, ведя мирную жизнь журнального сотрудника». Особенно возмутил Гоголя
высказанный в письме Белинского намек на практические выгоды, какие может
принести исповедание идей, высказываемых в «Переписке». «Я попал в излишества,
– сознается он, – но я этого даже не заметил. Своекорыстных же целей я и
прежде не имел, когда меня еще несколько занимали соблазны мира, тем более
теперь, когда мне пора подумать о смерти. Это не в моей натуре. Вспомнили бы вы,
по крайней мере, что у меня нет даже угла, и что я стараюсь о том, как бы еще
облегчить мой небольшой походный чемодан, чтобы легче было расставаться с миром.
Стало быть, вам бы следовало поудержаться клеймить меня теми обидными
подозрениями, которыми, признаюсь, я бы не имел духа запятнать последнего
мерзавца».
Откровенности, строгих замечаний, осуждений просил и требовал Гоголь от всех
своих знакомых после издания первого тома «Мертвых душ». Но теперь, когда эти
замечания превратились в едкие нападения, в жесткие упреки, он был подавлен
ими: «Ради самого Христа, – писал он к Аксакову в июле 1847 года, – прошу вас
теперь не из дружбы, но из милосердия, которое должно быть свойственно всякой
доброй и состраждущей душе, из милосердия прошу вас взойти в мое положение,
потому что душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным.
Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились
подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась
голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины! этого я и сам не
могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито, и деятельность моя отнялась.
Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от
этой страшной битвы с друзьями. Тут все изнемогает, что ни есть в тебе».
Тяжело было Гоголю перенести бурю, вызванную его книгой, но она послужила ему
на пользу. Она заставила его построже оглянуться на себя, сойти с той
проповеднической кафедры, на которую он вознес себя с помощью своих
восторженных поклонников и поклонниц, заставила его не с напускным, а с
действительным смирением сознаться, что слишком самонадеянно вздумал он учить
других, когда, по собственному признанию, еще сам не успел «состроиться». В
письмах, писанных им после 1847 года, заметно гораздо меньше
дидактически-наставнического тона, гораздо больше сердечности и задушевности,
чем в предшествовавшие три-четыре года. «Я размахнулся в моей книге таким
Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее», – сознавался он Жуковскому.
Кроме того, из полученных замечаний и возражений он увидел, что был неправ,
настаивая исключительно на нравственном совершенствовании отдельных личностей и
вполне игнорируя общественные вопросы, что в обществе является интерес к этим,
как он называл, государственным вопросам и что художественное произведение, не
затрагивающее их, не может пользоваться влиянием.
Религиозное чувство помогло Гоголю перенести удары, неожиданно обрушившиеся на
него, но, между тем, положение его было ужасно: кроме осуждений, направленных
против его личности, он слышал толки, что талант его погиб, что он отказывается
от писательской деятельности, и минутами ему казалось, что это может быть
справедливо… Второй том «Мертвых душ» был сожжен; в уме его мелькал общий план
перестройки его, но творчество давно уже не посещало его, да и материалов для
постройки у него не было. Все, что ему сообщали о России знакомые, навещавшие
его за границей, касалось или литературного мира, или столичных
аристократических и правительственных кругов, а не тех провинциальных
захолустьев, где жили и действовали его герои. Он много раз обращался к своим
|
|