|
И вот, начинается энантиодромия: вместо того чтобы за хорошим состоянием,
как склонны полагать рационалисты и оптимисты, следовало еще лучшее — потому
что ведь все движется в «восходящем развитии», — человек с отменной совестью и
общепризнанными в их значении нравственными принципами заключает договор с
бегемотом и его злой свитой и даже продает черту вверенных ему детей божиих.
Психологически говоря, это означает, что коллективная, недифференцированная
установка по отношению к миру убивает высшие ценности человека и тем самым
становится разрушительной силой, действенность которой возрастает до тех пор,
пока прометеевская сторона, то есть именно идейная и абстрактная установка, не
отдаст себя на служение душевному сокровищу и, в качестве истинного мирового
Прометея, не зажжет нового огня. Шпиттелеровский Прометей должен выйти из
своего одиночества и с опасностью для жизни сказать людям, что они заблуждаются
и в чем именно они заблуждаются. Он должен признать неумолимость истины,
подобно тому как гетевский Прометей, в лице Фильэроса, должен испытать
неумолимость любви.
Что деструктивный элемент в эпиметеевской установке действительно есть не
что иное, как традиционная и коллективная ограниченность, это ясно обнаруживает
бешеная ярость Эпиметея против «ягненочка», являющегося прозрачной карикатурой
на традиционное христианство. В этом аффекте прорывается нечто, хорошо
известное нам по «празднику осла» в «Заратустре», вышедшем в свет
приблизительно в то же время. В этом выражается целое течение современности.
В самом деле, человек постоянно забывает, что нечто, бывшее когда-то добром,
не может оставаться добром всегда и вечно. Однако он долго еще идет по старым
путям, которые когда-то были хороши, идет и тогда, когда они уже стали плохими,
и лишь ценою величайших жертв и неслыханных усилий может он освободиться от
иллюзии и понять, что то, что когда-то было хорошо, ныне, быть может, устарело
и уже не хорошо. Так бывает с человеком и в малом, и в большом. Ему едва-едва
удается отрешиться от некогда хороших путей и обычаев своего детства, даже
тогда, когда вредность их давно уже доказана. То же самое, но в гигантском
увеличении происходит и с изменением исторической установки. Всеобщая установка
соответствует религии, а смены религий принадлежат к самым мучительным моментам
мировой истории. Конечно, наше время отличается в этом отношении таким
ослеплением, равное которому трудно найти. Думают, что достаточно признать
какую-нибудь исповедную формулу неправильной и неверной, чтобы психологически
освободиться от всех традиционных влияний христианской или иудейской религии.
Верят в просвещение, как если бы интеллектуальное изменение могло каким-нибудь
образом оказать более глубокое влияние на душевные процессы или даже на
бессознательное! При этом совершенно забывают, что религия двух прошедших
тысячелетий есть психологическая установка, особого рода приспособление к
внутреннему и внешнему миру, создающее определенную форму культуры и тем самым
некую атмосферу, на которую интеллектуальное отрицание не имеет никакого
влияния. Правда, интеллектуальные уклонения важны симптоматически, как
показатель грядущих возможностей, но более глубокие слои психики долго еще
продолжают работать в прежней установке, повинуясь психической инерции. Вот
почему бессознательное сохранило в себе язычество живым. Легкость, с которой
восстает античный дух, можно наблюдать в эпоху Ренессанса. Легкость, с которой
восстает гораздо более древний примитивный дух, можно наблюдать в наше время,
быть может еще лучше, чем в какую-нибудь другую исторически известную эпоху.
Чем глубже коренится какая-нибудь установка, тем насильственнее должны быть
те попытки, которые должны освободить от нее. Клич эпохи просвещения «Ecrasez
l'infame» («Раздавите гадину») положил начало тому религиозно-низвергающему
движению в пределах Французской революции, которое психологически было не чем
иным, как исправлением установки по существу, исправлением, лишенным, однако,
универсальности. С тех пор проблема всеобщего изменения установки больше не
сходила со сцены; напротив, она вновь возникала во многих выдающихся умах XIX
века. Мы видели, каким образом Шиллер пытался справиться с этой проблемой. В
подходах Гете к проблеме Прометея — Эпиметея мы опять видим попытку соединить
так или иначе более высоко дифференцированную функцию, соответствующую
христианскому идеалу предпочтения добра, с менее дифференцированной функцией,
вытеснение и непризнание которой опять-таки соответствует христианскому идеалу
отвержения зла. [Ср.: Гете. «Тайны». Там он пытается принять розенкрейцеровское
решение, а именно соединение Диониса с Христом, розы и креста. Это
стихотворение не трогает, Нельзя вливать новое вино в старые мехи.]
То затруднение, которое Шиллер пытался преодолеть на путях
философски-эстетических, облекается через символ Прометея и Эпиметея в образ
античного мифа. Тем самым здесь свершается то, что я уже раньше выделял как
типичное и закономерное, а именно: когда человек стоит перед трудной задачей,
которую он не может разрешить имеющимися у него в распоряжении средствами,
тогда автоматически наступает возвратное устремление либидо, то есть регрессия.
Либидо отвлекает себя от настоящей проблемы, интровертируется и оживляет в
бессознательном более или менее первобытную аналогию сознательной ситуации
вместе с каким-нибудь прежним способом приспособления. Этим законом обусловлен
и выбор символа у Гете: Прометей был спасителем, который принес свет и огонь
изнывающему во тьме человечеству. Конечно, Гете мог бы найти в своем знании и
другого Спасителя; поэтому приведенная только что детерминанта недостаточна
здесь для объяснения. Вернее было бы искать основание и в античном духе,
который именно в то время, на исходе XVIII века, ощущали и ценили как начало,
безусловно компенсирующее, и притом во всех отношениях — эстетически,
философски, морально и даже политически (фильэллинизм). Именно язычество
античного мира, которое прославлялось как «свобода», «наивность», «красота» и т.
|
|