|
угался. Ощупал это «что-то» и даже подпрыгнул
от радости – острый конец заструга! Ну, спасибо, пес с ним, с коленом, за такую
находку и морду разбить не жалко. Кулебякин присел на заструг, поздравил себя
со второй удачей (первая – что быстро нашел айсберг) и решил выдать себе
заслуженную премию: выкурить последний окурок, бережно хранимый в кармане
куртки. Щелкнул зажигалкой – а бензина-то нет, кончился еще на скале, так его
растак! Сначала Кулебякин ужасно расстроился (хоть бы несколько спичек взял,
дубина стоеросовая!), а потом попробовал счастья, пощелкал с минуту, не
переставая, раскочегарил фитиль искрами – третья удача! – и прикурил. Давно
такого наслаждения не испытывал. Всласть затянулся несколько раз, выкурил
окурок до пальцев и с сожалением выбросил. Ну, раз удачи пошли навалом, не
пощадил фонаря, сверил направление заструга с компасом и убедился, что все
правильно. И еще Белухин рассказывал, что полярники в своих странствиях
используют заструги как вехи: обламывают острые концы и ставят их вертикально,
чтобы на обратном пути легче было ориентироваться. Кулебякин так и сделал, еще
раз мысленно уточнил направление и двинулся вперед.
Поземка крутила, то заметала сбоку, то била в лицо, но холода Кулебякин не
боялся и думал только о том, чтобы не очень сильно отклониться в сторону. Пока
что ему везло: случалось, что заструги попадались каждые двадцать-тридцать
метров, иной раз их приходилось искать подолгу, но в конце концов он на них
натыкался и это настраивало его на благодушный лад.
Дверь за ним закрыл Гриша – никому другому Кулебякин довериться не решился. Он
улыбнулся, вспомнив, с каким восторгом Гриша на него смотрел, с какой
торжественностью пообещал до утра держать язык за зубами. Легли они рядом, а
когда все заснули, он тихонько Гришу разбудил, а тот долго ничего не понимал,
кивал головой и тут же начинал посапывать, и стоило немалого труда его как
следует растормошить, напомнить их уговор. Неиспорченный растет парнишка,
общительный и забавный, только сестренка у него – не подойди, такое может
отчебучить, что долго будешь чесаться; Солдатов попробовал было к коленке
приложиться – до сих пор на руку дует. Такая, весело подумал Кулебякин, и в
постели небось требует звать себя на «вы» и «Зоя Васильевна», хотя вполне может
случиться, что она еще и нетронутая; и на здоровье, пусть эту льдину
растапливает кто-нибудь другой. Вот Лиза – эта своя, эта, если правильно
подойти, разрешит, только не зевай, не то в два счета на себе женит,
«нецелованный» и оглянуться не успеет, как она его окольцует. Сосунок, добряк,
так и ищет, кому угодить. Уж Лиза исхитрится, покажет ему ножку выше колена – и
готов сосунок, поверит, что такой гладкой ножки ни у одной женщины больше нет.
Порода такая бывает – муж, вроде Борьки, который и жизни не видел, с
девятнадцати лет – муж, и для всех баб, кроме своей ненаглядной Галки – друг,
товарищ и брат, хоть в женскую баню его пускай. А, ну их к дьяволу, этих баб,
подумал Кулебякин, вспомнив свою диксонскую повариху, все беды от них…
Он замер – померещился гул самолета. Постоял, прислушался – никакого самолета,
поземка разыгрывается. Эх, не получился у них костер, огонь схватил газету,
щепки, пошелестел и угас. Дровишки бы подсушить, очаг поаккуратнее камнями
выложить – так практики не было, а что знал, подзабыл. Очень тогда Матвеич
расстроился, а Кулебякин не очень, потому что не столько он думал об этом
костре (шансов разжечь его все равно кот наплакал), сколько о том, какими
словами признаться Матвеичу в своей вине. В горле слова застревали, язык не
поворачивался. Самолет делал круги, Матвеич, отчаявшись, сигналил фонарем,
потом, пригорюнившись, опустил руки – и тут Кулебякина прорвало. Все рассказал,
голую правду, даже лишнего на себя наплел. А Матвеич будто не слушал, стоял,
окаменевши, лица от ветра не прятал. И вдруг сказал: «Невезучий ты, Дима,
никогда и никого не любил. Растратишься – поздно будет». Кулебякин оторопел,
засуетился: «Не получилось, Матвеич, наверно, я порченый, поэтому никто не
попадался». – «Ерунда, – возразил Матвеич, – невезучий ты, и все. А вот мне,
Дима, повезло». Кулебякин промолчал: ничего себе повезло, всю жизнь ради
красивой стервы из кожи вон лезет. «Нет худа без добра, – совершенно уж
непонятно заулыбался Матвеич, – поверь, повезло». Кулебякин хотел было глупо,
по-детски сказать: «Мне тоже повезло, что я тебя встретил», а вместо этого
выпалил: «Значит, больше не возьмешь с собой?» И Матвеич утвердительно кивнул:
«Не возьму».
Задувал, резал лицо ветер, а Кулебякин брел по льду, слепо размахивал палкой и
вспоминал, какое несказанное чувство, смешанное чувство горечи и освобождения
испытал тогда, как сбивчиво и восторженно признавался, что нисколько не
обижается, а, наоборот, благодарен, что не может быть прощения человеку,
который трактор из-за бабы утопил, а потом самолет угробил. И еще, разойдясь,
просил Матвеича отдать его под суд, потому что он один виноват, будет искупать
свою вину механиком в леспромхозе или простым лесорубом, а дадут условно, уедет
к отцу в тайгу, и верил, что говорит искренне и сам этого хочет. «Ишь, какой
хитрый, – усмехнулся Матвеич, – под суд… Чтоб под суд пойти, нам с тобой еще
выжить надо».
Матвеич как-то странно смотрел на него, безо всякого гнева, словно услышал
признание не в погубившем самолет проступке, а в какой-то ерунде, и Кулебякин
вдруг остановился на полуслове, ошеломленный замечательной мыслью.
В уходящих сумерках он увидел смутные очертания того самого айсберга, примерно,
прикинул он, в одном километре, и мысль, дремавшая, очевидно, в его мозгу,
проснулась, затрепетала и мгновенно подсказала четкий план действий.
Он погубил – он и выручит. А там будь что будет, на два хода вперед Кулебякин
размышлять не привык.
* * *
Скверная догадка, что он сбился
|
|