|
Первый лёд
Черт бы побрал эту качку! На такой скорлупке, как наш «Дежнев», даже несчастные
шесть баллов могут лишить человека чувства юмора.
– Разве это качка? – На лице Перышкина не было и тени сочувствия. – Ты бы
сходил, Георгия, на торпедном катере – забыл бы, как маму зовут.
– Адмирал Нельсон… – Лыков назидательно рассказывает сто раз слышанную мною
историю о том, что знаменитый флотоводец всю жизнь страдал морской болезнью и в
шторма блевал в мешочек, который держал наготове вестовой. Как ни странно, мне
становится от этого легче. А когда я вспоминаю, что творилось ночью с
Баландиным, то и вовсе приободряюсь. Такова особенность нашей психики:
испытывать тайное удовлетворение от сознания того, что кому-то хуже, чем тебе.
С точки зрения высокой морали, конечно, это выглядит сомнительно, но пусть в
меня бросит камень тот, кто этого не испытывал.
Второй день нас треплет шторм, не такой, о каком мечтают Чернышёв, Корсаков и
им подобные одержимые, но всё-таки шторм. А не такой потому, что температура
воздуха лишь два градуса ниже нуля и лёд почти не нарастает.
– Вот так бы и всю дорогу, – откровенно мечтает Лыков. – А, Федя?
Перышкин охотно соглашается и добавляет несколько крепких слов в адрес учёных
психов, которые спят и видят поиграть с океаном в очко. «Двадцать два, перебор
– и ваших нет!» – заключает он под одобрительный кивок Лыкова.
Эти единомышленники так осмелели потому, что Чернышёва и Корсакова в рулевой
рубке нет, а меня можно не опасаться: кто-то пустил слух, что «корреспондент не
трепло и свой парень». Честно говоря, я и в самом деле не трепло, и такой слух
меня вполне устраивает: кажется, я единственный на судне человек, с которым
откровенничают и начальство и матросы. Например, я знаю, что полчаса назад
Корсаков вдрызг разругался с Чернышёвым после того, как пригласил меня в свой
салон «расширить сосуды», открыл холодильник и обнаружил исчезновение двух
бутылок коньяка. Для виду Корсаков порылся в рундуке, заглянул в тумбочку и
даже пошарил под диваном – зря тратил время: можно найти украденные деньги,
унесённую другом под полой книгу, но никогда и никто ещё не находил пропавшее
спиртное. Я нисколько не сомневался, что упомянутые Чернышёвым две бутылки
принадлежали именно Корсакову, поскольку матросы коньяк не покупают (пустая
трата денег, пижонство – водка такой же крепости). Приглашённый на объяснение
Чернышёв страшно расстроился.
– Ай-ай-ай! – Он поцокал языком. – Так это был ваш коньяк, Виктор Сергеич? Кто
бы мог подумать?
– Вы прекрасно понимаете, что в моем холодильнике мог находиться только мой
коньяк!
Чернышёв хлопнул себя по ляжкам.
– А ведь и в самом деле! Вот что значит учёный человек – логика-то какая! Ай-ай,
какая беда… Ладно, не огорчайся, Виктор Сергеич, раз я тебя не предупреждал,
что спиртное на борту запрещено, двадцать пять процентов премии снимать не буду.
А знаешь, какие это деньжищи? На десять корзин цветов для прекрасного пола
хватит.
– Попрошу мне не «тыкать»!
– Неужели я так забылся? – Чернышёв скорчил до чрезвычайности огорчённую
гримасу. – Это от качки, Виктор Сергеич, от качки. Мозг, понимаете, тупеет,
мозги сбиваются набекрень. Я вам расскажу занятнейшие эпизоды, связанные с
качкой! Хотите чашечку чая?
Видя, что Корсаков готов взорваться, я тактично удалился: начальство
предпочитает ссориться без свидетелей.
Впрочем, вскоре они явились вместе, как ни в чём не бывало: Корсаков достаточно
благоразумен, чтобы не ставить под удар экспедицию из-за пустяков.
На мостике пока ничего интересного не происходило, и я спустился в твиндек
проведать Баландина. Но благому намерению не дано было свершиться: из каюты
гидрологов доносился смех, и, чем развлекать страдальца, я эгоистично решился
развлечься сам.
Ерофеев читал вслух Зощенко, а Кудрейко, лёжа на койке, обессиленно скулил.
– В соседней каюте человек смертные муки принимает, а вы… – упрекнул я.
– Жив будет, – вытирая слезы, отмахнулся Ерофеев. – Нет, слушайте: «А тут
какой-то дядя ввязался. Дай, говорит, я докушаю. И докушал, сволочь, за мои-то
деньги». А в этом… Сейчас найду, вот: «Тогда вдруг появился Феничкин брат… он
почти ничего не говорит и только ногами выпихивает лишних обитателей из
комнаты…» Ногами… из комнаты…
– Зощенко из самых моих любимых писателей, я знаю его почти наизусть, но
приятели хохотали так самозабвенно, что я охотно к ним присоединился.
Успокоившись, Ерофеев закрыл книгу и бережно её погладил.
– Перед отъездом у соседа выменял за моржовый клык, – похвастался он. – Сколько
ни перечитываю, все нахожу новые строчки. Признайтесь, Паша, завидно, что не
сочините такого?
– Нисколько. Завидовать можно равному, а Зощенко велик и недосягаем.
– Если так, почему у него было столько недоброжелателей?
– Именно поэтому! Попробуйте, Митя, назвать хоть одного великого человека, у
которого их не было. Перефразирую не помню кого: зависть и недоброжелательство
– это тень, которую отбрасывает великий человек, где бы он ни появился.
– Слышал, Алесь? – строго спросил Ерофеев. – Теперь понятно, почему ты мне
летом завидовал.
– Единственную путёвку в Пицунду на отдел разыгрывали, – пояснил Кудрейко. –
Ему, негодяю, досталась.
|
|