|
аписанные
столько лет назад, представляли не только профессиональный интерес.
Простодушный старый моряк, толкующий о цепях и талях, заставил меня позабыть
о зарослях и пилигримах и с восторгом почувствовать, что наконец-то попалось
мне в руки нечто несомненно реальное. Такая книга была удивительна сама по
себе, но еще поразительнее были заметки на полях, видимо относившиеся к
тексту. Я не верил своим глазам: заметки были шифрованные! Да, эти знаки
походили на шифр. Представьте себе человека, кото рый притащил такую книгу в
эту глушь, изучал ее, делал заметки и вдобавок прибегал к шифру! Из ряда вон
выходящая тайна!
Мне помешал какой-то шум; подняв глаза, я увидел, что куча дров
исчезла, а начальник и все пилигримы, стоя на берегу, хором ко мне взывают.
Я сунул книгу в карман. Уверяю вас, оторваться от книги мне было так же
трудно, как распрощаться с верным старым другом.
Я пустил в ход искалеченную машину.
- Должно быть, записку оставил этот проклятый торговец, этот пролаза! -
воскликнул начальник Центральной станции, злобно оглядываясь на покинутый
нами шалаш.
- Быть может, он - англичанин, - сказал я.
- Это его не спасет от беды, если он не поостережется, - мрачно
пробормотал начальник.
С притворной наивностью я заметил, что в этом мире ни один человек не
может почитать себя застрахованным от беды.
Здесь, в верховьях, течение было быстрее; пароход, казалось, находился
при последнем издыхании; лениво разбивало воду кормовое гребное колесо, а я,
затаив дыхание, прислушивался, ибо, по правде сказать, ждал с минуты на
минуту, что оно остановится. Я как будто следил за последними вспышками
угасающей жизни. Но все-таки мы ползли вперед. Иногда я высматривал
какое-нибудь дерево впереди, чтобы измерить скорость нашего продвижения
навстречу Куртцу, но неизменно терял его из виду раньше, чем мы к нему
подходили. Терпения не хватало так долго смотреть на один и тот же предмет.
Начальник проявлял великолепное спокойствие. Я бесновался, кипятился и
рассуждал сам с собой, стоит ли мне откровенно поговорить с Куртцем. Но
раньше чем я пришел к какому-либо выводу, меня осенила мысль, что и слова
мои, и мое молчание, да и любой поступок не имеют, в сущности, никакого
значения. Не все ли равно, что он знает и чего не знает? Не все ли равно,
кто был начальником? Бывают иногда такие минуты просветления. Суть дела
скрыта под поверхностью, недоступна мне, и мое вмешательство ничего не
изменит.
К вечеру второго дня мы, по нашим расчетам, находились в восьми милях
от станции Куртца. Я хотел продолжать путь, но начальник принял серьезный
вид и сообщил мне, что плавание в этих местах сопряжено с опасностью, и так
как солнце стоит низко, то лучше нам остаться здесь до утра. Кроме того,
если считаться с предостережением, то благоразумнее будет подойти к станции
не в сумерках и не в темноте, но при дневном свете. Это было вполне разумно.
Чтобы сделать восемь миль, нам требовалось около трех часов, а у поворота
реки я мог разглядеть подозрительную рябь. Тем не менее эта отсрочка очень
меня раздосадовала; безрассудная досада, ибо какое значение может иметь одна
ночь после стольких месяцев?
Так как дров у нас было много, а начальник хотел соблюдать
осторожность, то я бросил якорь посередине потока. Здесь река была прямая,
узкая, с берегами высокими, как железнодорожные насыпи. Сумерки спустились к
нам задолго до заката солнца. Быстро струилась вода, но на берегах все было
неподвижно и безмолвно. Деревья, опутанные ползучими растениями, и кусты
словно окаменели, и окаменела каждая веточка, каждый листик. Это был не сон,
- такая неподвижность казалась неестественной, подобной трансу. Не слышно
было ни единого звука. Мы удивлялись и готовы были заподозрить себя в
глухоте; затем внезапно спустилась ночь и наградила нас также и слепотой.
Около трех часов утра в реке всполошилась какая-то большая рыба, и от
громкого плеска я подскочил, словно услышал выстрел из пушки.
Когда взошло солнце, на реке лежал белый туман, очень теплый, липкий и
еще более непроницаемый, чем мрак. Он не рассеивался, он стоял вокруг, как
прочная стена. Часов в восемь или девять он поднялся, как поднимается штора.
Мельком увидели мы вздымающиеся к небу деревья, непроходимые заросли,
маленький пылающий шар, нависший над лесом... все было неподвижно... и потом
снова спустилась белая штора плавно, как по смазанным желобам. Я приказал
отпустить якорную цепь, которую мы начали поднимать. Не успело замолкнуть
заглушенное звяканье, когда раздался крик - громкий крик, - исполненный
безграничной тоски, и медленно пронесся в густом тумане. Потом стих. Тогда
поднялись жалобные вопли, дикие, негармоничные. От неожиданности волосы
зашевелились у меня под фуражкой. Не знаю, какое впечатление это произвело
на моих спутников; мне казалось, что туман разразился воплями, - так
неожиданно раздался этот громкий и тоскливый вой, доносившийся как будто со
всех сторон. Он достиг кульминационной точки, перейдя в невыносимо
пронзительный визг, и оборвался внезапно, а мы застыли в нелепых позах и
упорно прислушивались к молчанию, почти такому же жуткому, как эти крики.
- Боже мой! Что же это такое? - простонал под самым моим ухом один из
пилигримов, маленький толстый человечек с песочными волосами и рыжими
бакенбардами, облаченный в розовую пижаму, панталоны, заправленные в носки,
и штиблеты на резинке. Остальные двое минуту сидели разинув рты, затем
бросились в маленькую каютку и сейчас же выскочили оттуда, испуганно
озираясь по сторонам и держа наготове винчестеры. Мы могли
|
|