|
, как он стоит в углу
комнаты лицом к стене, чешет затылок и только бормочет "Рита, вы меня
погубите". У этой Риты был дядя, священник маленького горного прихода. Так
как я был единственный член синдиката, плававший на "Тремолино", то мне
обычно поручали передавать от Риты смиренные и нежные письма этому старому
дяде. Письма я должен был доставлять арагонским погонщикам мулов -- они
всегда в указанное время дожидалсь "Тремолино" неподалеку от залива Роз и
честно переплавляли письма в глубь страны вместе с различными запретными
товарами, которые тайно выгружались на берег из трюма "Тремолино".
Ну, вот, недаром я боялся, что в конце концов проболтаюсь насчет
обычного содержимого моей морской "колыбели": так оно и вышло! Но
оставим это. И если кто-нибудь цинично заметит, что я, видно, был в то время
многообещающим юношей, -- что ж, все равно. Для меня одно важно -- чтобы не
пострадало доброе имя нашего "Тремолино", и я утверждаю, что корабль всегда
неповинен в грехах, проступках и безумствах людей, плавающих на нем.
XLII
"Тремолино" не был виноват в том, что "синдикат" так полагался на ум,
ловкость и осведомленность доньи Риты. Она "в интересах дела" снимала на
Прадо небольшой домик с мебелью. Она всегда снимала домики для кого-нибудь
-- для больных или несчастных, для ушедших со сцены артистов, проигравшихся
дочиста игроков, спекулянтов, которым временно не везло, -- все это были
vieux amis, старые друзья, как она объясняла заискивающим тоном, пожимая
красивыми плечами.
Трудно сказать, был ли дон Карлос тоже в числе этих "старых друзей". В
курительных рассказывали много неправдоподобного. Я знаю только то, что раз
вечером, когда я неосторожно вошел в гостиную Риты, после того как новость о
большом успехе карлистов дошла до ушей верующих, меня кто-то вдруг обхватил
за шею и вокруг пояса и вихрем закружил по комнате под грохот опрокидываемой
мебели и звуки вальса, который напевало теплое контральто.
Когда после трех туров вокруг комнаты меня выпустили из туманивших
голову объятий, я неожиданно для себя самого сел прямо на пол, на ковер. В
такой далеко не эффектной позе и застал меня вошедший Д.М.К.Б., элегантный,
корректный и суровый, в белом галстуке и открытой крахмальной манишке. Я
нечаянно подслушал, как в ответ на его вопросительный взгляд,
вежливо-зловещий и долгий, донья Рита прошептала с некоторым смущением и
досадой:
"Vous etes bete, mon cher. Voyons! Ca n'a aucune consequence." 1
(1 "Глупости, мой милый! Это ровно ничего не значит" (фр.)
Я был очень доволен тем, что "ровно ничего не значу" для нее, и так как
имел уже в то время некоторый жизненный опыт, то не растерялся.
Поправляя воротничок, я развязно сказал, что зашел проститься, так как
сегодня ночью ухожу в море на "Тремолино". Хозяйка, еще немного запыхавшись
и чуточку растрепанная, обратилась к Д. М. К. Б. язвительным тоном и
пожелала узнать, когда же он на "Тремолино" или другим путем отправится,
наконец, в штаб принца. Она осведомилась с иронией, не намерен ли он сидеть
здесь и ждать до самого вступления принца в Мадрид. Таким образом, умело
соединив такт со строгостью, мы с ней восстановили спокойную атмосферу в
комнате и я ушел от них около полуночи, после нежного примирения.
Сойдя вниз, в гавань, я обычным тихим свистом подал сигнал "Тремолино"
с конца набережной. Это был наш условный знак и padrone, бдительный Доминик,
всегда слышал его. Он молча поднимал фонарь и освещал мне дорогу по узкой
доске нашего примитивного трапа. "Итак, мы отчаливаем",-- говорил он тихо,
как только нога моя ступала на палубу. Я был всегда вестником внезапных
отплытий, но ничто в мире не могло застать врасплох Доминика. В его густых
черных усах (которые он каждое утро завивал щипцами в парикмахерской на
углу), казалось, всегда пряталась улыбка. Но, я думаю, никто никогда не
видел формы его губ. Наблюдая медлительную, невозмутимую серьезность этого
широкоплечего мужчины, можно было подумать, что он ни разу в жизни не
улыбнулся. В глазах светилась беспощадная ирония, как у человека,
чрезвычайно много видевшего в жизни. А манера слегка раздувать ноздри
придавала бронзовому лицу Доминика удивительно наглое выражение. Это было
единственное движение в лице всегда осторожного и серьезного южанина. Черные
волосы слегка курчавились у висков. На вид ему было лет сорок, и он много
плавал по Средиземному морю.
Хитрый и бессердечный, он мог бы соперничать в находчивости со
злосчастным сыном Лаэрта и Антиклеи. Если он на своем суденышке не искушал
дерзостью самих богов, то только потому, что боги Олимпа мертвы. И уж,
конечно, ни одной женщины Доминик не испугался бы. Даже одноглазый титан не
имел бы ни малейшего шанса внушить страх Доминику Кервони с Корсики --
заметьте, не с Итаки -- и ни один король, потомок королей, тоже.
За отсутствием достойных противников Доминик обратил свою отвагу,
щедрую на всякие нечестивые затеи и военные читрости, против власти земной,
представленной такими учреждениями, как таможня, и всеми смертными, имеющими
к ней отношение, -- писцами, чиновниками и guardacostas на суше и на море.
Нам был нужен как раз такой человек, как этот вульгарный нарушитель законов
и бродяга со своей собственной летописью любовных интриг, опасностей и
кровопролитий. Он иной раз рассказывал нам кусочки этой летописи --
неторопливо и с легкой иронией. Говорил он одинаково бегло по-каталонски,
по-итальянски (на диалек
|
|