|
стинной сущности жизни, и присутствие судьи было
излишне. Джим нуждался в союзнике, помощнике, соучастнике. Я почувствовал,
какому риску себя подвергаю: он мог меня обойти, ослепить, обмануть,
запугать, быть может, чтобы я сказал решающее слово в диспуте, где никакое
решение невозможно, если хочешь быть честным по отношению ко всем
призракам - как почтенным, имеющим свои права, так и постыдным,
предъявляющим свои требования. Я не могу объяснить вам, не видавшим его и
лишь слушающим его слова от третьего лица, - не могу объяснить смятение
своих чувств. Казалось, меня вынуждали понять непостижимое, и я не знаю, с
чем сравнить неловкость такого ощущения. Меня заставляли видеть условность
всякой правды и искренность всякой лжи. Он апеллировал сразу к двум лицам
- к лицу, которое всегда обращено к дневному свету, и к тому лицу, какое у
всех нас - подобно другому полушарию луны - обращено к вечной тьме и лишь
изредка видит пугающий пепельный свет. Он заставлял меня колебаться. Я
признаюсь в этом, каюсь. Случай был незначительный, если хотите: погибший
юноша, один из миллиона, - но ведь он был одним из нас; инцидент, лишенный
всякого значения, подобно наводнению в муравейнике, и тем не менее тайна
его поведения приковала меня, словно он был представителем своей породы,
словно темная истина была настолько важной, что могла повлиять на
представление человечества о самом себе...
Марлоу приостановился, чтобы разжечь потухающую сигару, и, казалось,
позабыл о своем рассказе; потом неожиданно заговорил снова.
- Конечно, моя вина! Действительно, не мое дело было интересоваться.
Это моя слабость. А его слабость была иного порядка. Моя же заключается в
том, что я не вижу случайного, внешнего, - не признаю различия между
мешком тряпичника и тонким бельем первого встречного. Первый встречный!
Вот именно! Я видел стольких людей! - с грустью сказал он. - С иными я...
ну, скажем, соприкасался - все равно, как с этим парнем, - и всякий раз я
видел перед собой лишь человеческое существо. У меня проклятое
демократическое зрение; быть может, оно лучше, чем полная слепота, но
никакой выгоды от этого нет - могу вас уверить. Люди хотят, чтобы
принимали во внимание их тонкое белье. Но я никогда не мог с восторгом
относиться к таким вещам. О, это - ошибка; это - ошибка! А потом, в тихий
вечер, когда компания слишком разленилась, чтобы играть в вист, приходит
время и для рассказа...
Марлоу снова умолк, быть может, ожидая ободряющего замечания, но все
молчали, только хозяин, как бы с неохотой выполняя долг, прошептал:
- Вы так утонченны, Марлоу.
- Кто? Я? - тихо сказал Марлоу. - О нет! Но он - Джим - был утончен; и
как бы я ни старался получше рассказать эту историю, я все равно пропускаю
множество оттенков - они так тонки, так трудно передать их бесцветными
словами. А он осложнял дело еще и тем, что был так прост, бедняга!..
Ей-богу, он был удивительным парнем. Он говорил мне, - ничто бы его не
испугало, "это так же верно, как и то, что он сидит передо мной". И ведь
он в это верил! Говорю вам, это было чудовищно наивно... и... ошеломляло!
Я наблюдал за ним исподтишка, словно заподозрил его в намерении меня
взбесить. Он был уверен, что, по чести, - заметьте, "по чести"! - ничто не
могло его испугать. Еще с тех пор как он был "вот таким", - "совсем
мальчишкой", - он готовился ко всяким трудностям, с какими можно
встретиться на суше и на море. Он с гордостью признавался в своей
предусмотрительности. Он измышлял все возможные опасности и способы
обороны, ожидая худшего, готовясь ко всему. Должно быть, он всегда
пребывал в состоянии экзальтации. Можете вы это себе представить? Ряд
приключений, столько славы, такое победное шествие! И каждый день своей
жизни, венчал он глубоким сознанием собственной своей проницательности. Он
забылся; глаза его сияли; и с каждым его словом мое сердце, опаленное его
нелепостью, все сильнее сжималось. Мне было не до смеха, а чтобы не
улыбнуться, я сидел с каменным лицом. Он стал проявлять все признаки
раздражения.
- Всегда случается неожиданное, - сказал я примирительным тоном. Моя
тупость вызвала у него презрительное восклицание: "Ха!" Полагаю, он хотел
этим сказать, что неожиданное не могло его затронуть; одно непостижимое
могло одержать верх над его подготовленностью. Он был застигнут врасплох и
шепотом проклинал море и небо, судно и людей. "Все его предали!" Им
овладела та высокомерная покорность, которая мешала ему пошевельнуть
мизинцем, в то время как остальные трое, отчетливо уяснившие себе
требования данной минуты, в отчаянии толкались и потели над шлюпкой.
Что-то у них там не ладилось. Очевидно, второпях они как-то ухитрились
защемить болт переднего блока шлюпки и, поняв, чем грозит им оплошность,
окончательно лишились рассудка. Должно быть, славное это было зрелище:
бешеные усилия этих негодяев, которые копошились на неподвижном судне,
застывшем в молчании спящего мира, боролись за освобождение шлюпки,
ползали на четвереньках, вскакивали в отчаянии, толкали, ядовито
огрызались друг на друга - на грани убийства, на грани слез, готовы были
вцепиться друг другу в горло, а удерживал их только страх сме
|
|