| |
только этого часа она боялась и не хотела оставаться одна. В другое время она
была такой храброй, что я не раз стискивал зубы, глядя на нее.
Свою кровать я перенес в ее комнату и подсаживался к Пат каждый раз, когда она
просыпалась и в ее глазах возникала отчаянная мольба. Часто думал я об ампулах
морфия в моем чемодане; я пустил бы их в ход без колебаний, если бы не видел, с
какой благодарной радостью встречает Пат каждый новый день.
Сидя у ее постели, я рассказывал ей обо всем, что приходило в голову. Ей нельзя
было много разговаривать, и она охотно слушала, когда я рассказывал о разных
случаях из моей жизни. Больше всего ей нравились истории из моей школьной жизни,
и не раз бывало, что, едва оправившись от приступа, бледная, разбитая,
откинувшись на подушки, она уже требовала, чтобы я изобразил ей кого-нибудь из
моих учителей. Размахивая руками, сопя и поглаживая воображаемую рыжую бороду,
я расхаживал по комнате и скрипучим голосом изрекал всякую педагогическую
премудрость. Каждый день я придумывал что-нибудь новое. И мало-помалу Пат
начала отлично разбираться во всем и знала уже всех драчунов и озорников нашего
класса, которые каждый день изобретали что-нибудь новое, чем бы досадить
учителям. Однажды дежурная ночная сестра зашла к нам, привлеченная рокочущим
басом директора школы, и потребовалось довольно значительное время, прежде чем
я смог, к величайшему удовольствию Пат, доказать сестре, что я не сошел с ума,
хотя и прыгал среди ночи по комнате: накинув на себя пелерину Пат и напялив
мягкую шляпу, я жесточайшим образом отчитывал некоего Карла Оссеге за то, что
он коварно подпилил учительскую кафедру.
А потом постепенно в окна начинал просачиваться рассвет. Вершины горного хребта
становились острыми черными силуэтами. И небо за ними – холодное и бледное –
отступало все дальше. Лампочка на ночном столике тускнела до бледной желтизны,
и Пат прижимала влажное лицо к моим ладоням:
– Вот и прошло, Робби. Вот у меня есть еще один день.
* * *
Антонио принес мне свой радиоприемник. Я включил его в сеть освещения и
заземлил на батарею отопления. Вечером я стал настраивать его для Пат. Он
хрипел, квакал, но внезапно из шума выделилась нежная чистая мелодия.
– Что это, милый? – спросила Пат.
Антонио дал мне еще и радиожурнал. Я полистал его.
– Кажется, Рим.
И вот уже зазвучал глубокий металлический женский голос:
– «Радио Рома – Наполи – Фиренце…»
Я повернул ручку: соло на рояле.
– Ну, тут мне и смотреть незачем, – сказал я. – Это Вальдштейповская соната
Бетховена. Когда-то и я умел ее играть. В те времена, когда еще верил, что
смогу стать педагогом, профессором или композитором. Теперь уж не смог бы.
Лучше поищем что-нибудь другое. Это не очень приятные воспоминания. Теплый альт
пел тихо и вкрадчиво: «Parlez moi d'amour».[4 - «Говорите мне о любви» (франц.
)]
– Это Париж, Пат.
Кто-то докладывал о способах борьбы против виноградной тли. Я продолжал вертеть
ручку регулятора. Передавали рекламные сообщения. Потом был квартет.
– Что это? – спросила Пат.
– «Прага. Струнный квартет Бетховена. Опус пятьдесят девять, два», – прочел я
вслух.
Я подождал, пока закончилась музыкальная фраза, снова повернул регулятор, и
вдруг зазвучала скрипка, чудесная скрипка.
– Это, должно быть, Будапешт, Пат. Цыганская музыка.
Я точнее настроил приемник. И теперь мелодия лилась полнозвучная и нежная над
стремящимся ей вслед оркестром цимбал, скрипок и пастушьих рожков.
– Ведь чудесно. Пат, не правда ли?
Она молчала. Я повернулся к ней. Она плакала, ее глаза были широко открыты. Я
сразу же выключил приемник.
|
|