| |
ня к
тому же!
- Господин аббат д'Эгриньи! - доложил вошедший в комнату старый слуга,
открывая обе половинки двери.
- Если мадемуазель де Кардовилль придет, попросите ее подождать
минутку, - сказала княгиня, обращаясь к госпоже Гривуа.
- Хорошо, сударыня, - ответила та, выходя вслед за слугой.
Госпожа де Сен-Дизье и господин д'Эгриньи остались одни.
5. ЗАГОВОР
Аббат маркиз д'Эгриньи был, как читатель, вероятно, уже угадал, тот
самый человек, которого мы видели на улице Милье Дез-Урсэн, откуда он три
месяца тому назад уехал в Рим.
Маркиз находился в глубоком трауре. Рясы он не носил и одевался обычно
очень элегантно. Хорошо сшитый черный сюртук и жилет, стянутый на бедрах,
подчеркивали его стройную фигуру; панталоны из черного кашемира облекали
ноги, обутые в прекрасные лакированные туфли. Тонзура была также незаметна
благодаря легкой лысине, слегка обнажившей часть головы. Таким образом,
ничто во всем его костюме не напоминало о духовном сане. Разве только
отсутствие растительности на мужественном лице маркиза могло показаться
странным, тем более что свежевыбритый подбородок опирался на высокий
черный галстук, завязанный с особым военным шиком, заставлявшим вспомнить,
что аббат-маркиз, этот видный теперь проповедник, один из самых деятельных
и влиятельных заправил ордена, командовал когда-то гусарским полком при
Реставрации, а до той поры сражался в русской армии против Франции.
Маркиз только сегодня утром вернулся из Рима и не видал еще княгиню. Во
время его отсутствия, в имении княгини, близ Дюнкерка, скончалась маркиза
д'Эгриньи, напрасно призывая сына к своему смертному одру, чтобы смягчить
горечь последних минут. Сын должен был пожертвовать самым святым природным
чувством для того, чтобы выполнить приказание, неожиданно полученное из
Рима - тотчас же ехать туда. Роден все-таки заметил, что приказ вызвал
некоторое замешательство у д'Эгриньи, и не преминул об этом донести.
Любовь д'Эгриньи к матери была единственным частым чувством, которое
неизменно прошло через всю его жизнь.
Только что слуга вышел из комнаты, маркиз бросился к княгине и,
протягивая к ней руки, воскликнул взволнованным голосом:
- Эрминия! вы ничего не скрыли в ваших письмах?.. Не проклинала меня
мать в последнюю минуту?..
- Нет, Фредерик, нет... Успокойтесь... Она хотела вас видеть, но вскоре
впала в бессознательное состояние... и в бреду повторяла только одно ваше
имя...
- Да, - с горечью заметил маркиз, - быть может, материнский инстинкт
подсказывал ей, что мое присутствие могло бы возвратить ее к жизни...
- Прошу вас, гоните от себя такие мысли... Это несчастье непоправимо.
- Нет... повторите мне еще раз. Мать моя не была убита моим
отсутствием?.. Она не догадывалась, что долг, еще более сильный, чем
сыновний долг, призывал меня в иное место?
- Да нет же, говорю вам... Вряд ли бы вы и застали ее в полной
памяти... Поверьте, что я вам писала обо всем подробно и правдиво...
Успокойтесь же, пожалуйста!
- Конечно, совесть моя должна быть спокойна... Пожертвовав матерью, я
повиновался своему долгу. Но, несмотря на все мои усилия, я никогда не мог
достигнуть такого полного отречения, которого от нас требуют эти ужасные
слова: "Тот, кто не возненавидит своего отца и мать и даже свою
собственную душу, не может считаться моим учеником" (*15).
- Конечно, это отречение нелегко, но зато, подумайте, Фредерик, какая
власть, какое могущество взамен его!
- Верно, - после минутного молчания заметил маркиз, - многим можно
пожертвовать за право властвовать во мраке над всеми повелителями,
царствующими на земле при свете дня! Я почерпнул из последнего путешествия
в Рим новое представление о потрясающей силе нашей власти. Именно там,
Эрминия, в Риме, на этой вершине, господствующей над лучшей и громаднейшей
частью мира, как бы то ни было, господствующей в силу привычки или
традиции, или, наконец, в силу веры, только там можно понять все величие
нашего дела... Интересно с этой высоты наблюдать за правильно ведущейся
игрой, направляемой тысячами людей, и видеть, как отдельные личности
постоянно поглощаются непреложным единством нашего ордена.
Каким могуществом мы обладаем!.. Право, я иногда просто охвачен
восхищением; пугаюсь даже, подумав, что человек, прежде чем сделаться
нашим, и думал, и действовал, и верил, как хотел, по своей прихоти... А
когда он попал к нам, то через несколько месяцев от него остается одна
оболочка: и ум, и развитие, и разум, и совесть, и свободная воля
парализуются, засыхают, атрофируются благодаря привычке к немому страшному
послушанию и благодаря выполнению тайных обязанностей, которыми
умерщвляется все, что может остаться свободного и самостоятельного в
человеческой мысли. И тогда в эти тела, лишенные души, немые и холодные,
как трупы, мы вдыхаем дух нашего ордена. И вот эти трупы начинают
двигаться, ходить, действовать, исполнять... но все это не выходя из
замкнутого круга, в который
|
|