|
Сигоньяк был горд, и, не имея возможности появляться в свете
так, как приличествовало его имени и положению, он предпочитал
сидеть дома. Родители его умерли, а кроме них, ему не у кого
было просить помощи, и он с каждым днем все более погружался в
уединение и тоску. Правда, не раз во время своих одиноких
прогулок он встречал Иоланту де Фуа, скакавшую на белом
иноходце в погоне за оленем, в сопровождении отца и молодых
вельмож. Это лучезарное видение часто мелькало в его снах; но
что общего могло быть между богатой знатной красавицей и им -
захудалым, обнищавшим, убогим на вид дворянчиком? Он, отнюдь не
желая быть замеченным ею, наоборот, при встречах старался
стушеваться, из боязни вызвать смех своей помятой линялой
шляпой с изъеденным крысами пером, поношенной мешковатой
одеждой и старой смирной клячей, более подходящей для сельского
священника, нежели для дворянина, ибо нет ничего обиднее для
благородного сердца, чем показаться смешным предмету своей
любви; стремясь заглушить зарождающееся чувство, Сигоньяк
приводил себе все трезвые и суровые доводы, какие может внушить
бедность. Успел ли он в этом? Нам судить трудно. Сам он считал,
что ему удалось отогнать от себя эту мысль, как несбыточную
мечту, полагая, что ему и без того довольно несчастий и незачем
к ним добавлять муки неразделенной любви.
Ночь прошла без особых приключений, если не считать
испуга, причиненного Изабелле Вельзевулом, который пристроился
на ее груди и не желал уходить с такой мягкой подушки.
Сигоньяк же всю ночь не сомкнул глаз оттого ли, что не
привык спать иначе как в постели, оттого ли, что его
взбудоражило соседство хорошеньких женщин. Мы скорее склонны
думать, что у него в голове зародились смутные планы, тревожа
его и гоня сон. Появление комедиантов представлялось ему
счастливым случаем, зовом самой судьбы, побуждающей его
покинуть родовую лачугу, где его молодые годы увядали бесславно
и бесцельно.
Занимался день, и голубоватый свет, проникая сквозь окна в
частых свинцовых переплетах, придавал болезненно-желтый оттенок
огню угасающих ламп. Освещенные с двух сторон лица спящих
оказались двухцветными, наподобие средневековых костюмов.
Леандр пожелтел, как лежалая свеча, и стал смахивать на
воскового Иоанна Крестителя в парике из шелковой бахромы и с
облупившейся, несмотря на стеклянный колпак, краской. Крепко
сомкнутые веки, стиснутые челюсти, торчащие скулы и
заострившийся нос, словно защемленный костлявыми пальцами
смерти, делали Матамора похожим на собственный труп.
Багровые пятна и апоплексические. прожилки испещряли
пьяную образину Педанта; нос его из рубинового стал
аметистовым, а толстые губы были покрыты синеватым винным
налетом. Капельки пота, стекая по рытвинам и бороздам его лба,
задержались, в зарослях седоватых бровей; дряблые щеки обвисли.
В отупении тяжелого сна лицо актера было отвратительным, меж
тем как в бодрствующем состоянии оно привлекало выражением
остроты и живости ума; он сидел, привалясь к краю стола и
напоминая старого гуляку, козлоногого Сатира, после вакханалии
упавшего замертво на краю оврага.
Тиран держался вполне прилично, на его мучнистом лице,
обросшем черной щетиной, на лице незлобивого и по-отечески
добродушного палача, вообще не могло быть заметных перемен.
Субретка тоже довольно сносно выдержала нескромное вторжение
дневного света; вид у нее был не очень измученный, разве что
более густая синева вокруг глаз да фиолетовые жилки,
проступившие на щеках, говорили о дурно проведенной ночи.
Сладострастный солнечный луч, проскользнув между пустыми
бутылками, недопитыми бокалами и остатками кушаний, ласкал
подбородок и губы девушки, точно фавн, который заигрывает с
сонной нимфой. Целомудренные вдовицы на стенах пытались
покраснеть под желтым слоем лака, глядя, как их уединение
оскверняется этим табором бездомных бродяг; и в самом деле, вся
пиршественная зала представляла собой омерзительную своей
несуразностью картину.
Субретка первая проснулась от поцелуя утреннего солнца;
она вскочила, выпрямилась на своих стройных ножках, отряхнула
юбки, как птица - перья, пригладила волосы ладонью, чтобы
вернуть им глянец, и, увидев, что барон Сигоньяк сидит в кресле
и смотрит перед собой недремлющим взором, направилась к нему и
сделала реверанс по всем правилам театрального искусства.
- Мне очень жаль, - сказал Сигоньяк, отдавая поклон, - что
мое разрушенное жилище, более пригодное для призраков, чем для
живых людей, не позволило мне оказать вам лучший прием; я
предпочел бы, чтобы вы почивали здесь на простынях голландского
полотна, под узорчатым атласным балдахином, а не маялись бы в
этом обветшалом кресле.
|
|