| |
самих себя, из этого вышло бы - уж я и не знаю что: должно быть, какой-то
вакуум? - Женщина хочет быть взятой, принятой, как владение, хочет раствориться
в понятии "владение", быть "обладаемой", стало быть, хочет кого-то, кто берет,
кто не дает самого себя и не отдает, кто, напротив, должен богатеть "собою" -
через прирост силы, счастья, веры, в качестве чего и отдает ему себя женщина.
Женщина предоставляет себя, мужчина приобретает - я думаю, эту природную
противоположность не устранят никакие общественные договоры, ни самые благие
стремления к справедливости, сколь бы ни было желательно, чтобы черствость,
ужасность, загадочность, безнравственность этого антагонизма не торчали вечно
перед глазами. Ибо любовь, помысленная во всей цельности, величии и полноте,
есть при рода и, как природа, нечто на веки вечные "безнравственное". -
Верность, таким образом, заключена в самой женской любви, она вытекает уже из
ее определения; у мужчины она с легкостью может возникнуть вследствие его любви,
скажем, как благодарность или как идиосинкразия вкуса и так называемое
избирательное сродство, но она не принадлежит к сущности его любви - не
принадлежит в такой степени, что можно было бы почти с некоторым правом
говорить о полной противоположности между любовью и верностью у мужчины: его
любовь есть как раз желание обладать, а не отказ и преданность: но желание
обладать кончается всякий раз с самим обладанием... Фактически любовь мужчины,
который редко и поздно сознается себе в этом "обладании", продолжается за счет
его более утонченной и более подозрительной жаждя обладания; оттого возможно
даже, что она еще возрастет после того, как женщина отдаст ему себя, - ему не
легко отдаться мысли, что женщине нечего больше ему "отдать".
364
Отшельник говорит.
Искусство общаться с людьми покоится, по сути дела, на ловком умении
(предполагающем долгую подготовку) воспринимать и принимать еду, к кухне
которой не питаешь никакого доверия. Если допустить, что подходишь к столу с
волчьим голодом, дела идут как нельзя легче ("самое дурное общество не лишает
тебя чувств", как говорит Мефистофель); но он мигом улетучивается, этот волчий
голод, едва начинаешь его утолять! Ах, как трудно перевариваются ближние!
Первый принцип: мобилизовать все свое мужество, как при каком-либо несчастье,
храбро приступить к делу, дивясь при этом самому себе, прикусить зубами свое
отвращение, заглотать чувство тошноты. Второй принцип: "исправлять" своего
ближнего, скажем, расхваливая егно так, чтобы он начал потеть своим счастьем;
или, ухватясь за кончик его хороших или "интересных" свойств, тащить за него,
покуда не вытащишь всю добродетель и не спрячешь ближнего в ее складках, Третий
принцип: самогипноз. Фиксировать свой объект общения, как какую-нибудь
стеклянную пуговицу, покуда не перестанешь ощущать при этом удовольствие и
неудовольствие и не уснешь незаметным для себя образом, оцепенев в какой-нибудь
позе: домашнее средство, вдоволь испробованное на женах и друзьях, расхвалено
как незаменимейшее средство, но не сформулировано еще научным образом. Его
популярное название - терпение.
365
Отшельник говорит еще раз.
И мы общаемся с "людьми", и мы скромно облачаемся в одежду, в которой (как
таковой) нас узнают, принимают, ищут, и в ней отправляемся в общество. Т.е. в
среду переодетых людей, не желающих так называться; и мы поступаем, как все
умные маски, и вежливо выставляем за дверь всякое любопытство, касающееся не
только "одежды". Но есть и другие способы и фокусы "общаться" среди людей, с
людьми: например, в качестве привидения, - что весьма уместно, если хочешь
поскорее избавиться от них и нагнать на них страху. Проба: нас ловят и не могут
поймать. Это пугает. Или: мы входим сквозь запертую дверь. Или: когда все огни
погашены. Или: после того, как мы уже умерли. Последнее есть фокус посмертников
par excellence. ("А что вы думаете? - сказал однажды нетерпеливо один такой. -
Была бы у нас охота выносить эту чужбину, холод, гробовую тишину, все это
подземное, скрытое, немое, неизведанное одиночество, которое у нас зовется
жизнью и с таким же успехом могло бы зваться смертью, когда бы мы не знали, что
из нас получится, - и что мы только после смерти приходим к нашей жизни и
становимся живыми, ах! слишком живыми! мы, посмертники!"
366
В связи с одной ученой книгой.
Мы не принадлежим к тем людям, которые начинают мыслить лишь в окружении книг,
от соприкосновения с книгами, - мы привыкли мыслить под открытым небом, на
ногах, прыгая, карабкаясь повсюду, танцуя, охотнее всего в одиноких горах или у
самого моря, там, где даже тропинки становятся задумчивыми. Наши первые вопросы
в связи с оценкой книги, человека и музыки гласят: может ли он ходить? больше:
может ли он танцевать?.. Мы редко читаем, мы от этого читаем не хуже - о, сколь
быстро угадываем мы, каким путем некто пришел к своим мыслям, сидя ли перед
чернильницей, со вдавленным животом, склонив голову над бумагой; о, сколь
быстро сводим мы счеты с его книгой! Сдавленные потроха выдают себя - можно
биться об заклад - так же, как выдает себя спертый комнатный воздух, комнатный
потолок, комнатная теснота. - Таковы были мои чувства, когда я как раз
захлопнул одну честную ученую книгу, с благодарностью, с большой благодарностью,
но и с облегчением... В книге, вышедшей из-под пера ученого, почти всегда есть
и что-то давящее, придавленное: "специалист" где-нибудь да всплывает на
поверхность со своим рвением, своей серьезностью, своей озлобленностью, своей
переоценкой угла, в котором он сидит и прядет, своим горбом - у всякого
|
|