|
прельщало, ни побуждало, изнутри или извне - вечно этому брюзге кажется, будто
теперь его самообладанию грозит опасность: он больше не доверяется никакому
инстинкту, никакому свободному взмаху крыл, но постоянно пребывает в
оборонительной позе, вооруженный против самого себя, напряженно и недоверчиво
озираясь вокруг, вечный вахтер своей крепости, на которую он обрек себя. Да, он
может достичь величия в этом! Но как ненавистен он теперь другим, как тяжек
самому себе, как истощен и отрезан от прекраснейших случайностей души! И даже
от всех дальнейших поучений! Ибо следует уметь вовремя забыться, если мы хотим
чему-то научиться у вещей, которые не суть мы сами.
306
Стоики и эпикурейцы.
Эрикуреец выискивает себе такие положения, таких лиц и даже такие события,
которые подходят к крайне чувствительной устроенности его интеллекта; от
прочего - стало быть, почти от всего - он отказывается, так как оно было бы для
него слишком тяжелой и неперевариваемой пищей. Стоик, напротив, умудряется
проглатывать камни и червей, осколки стекла и скорпионов, не испытывая при этом
отвращения; его желудок должен в конце концов стать невосприимчивым ко всему,
что ссыпает в него случайность существования: он напоминает ту арабскую секту
ассуев, которых можно увидеть в Алжире; и, подобно этим непривередникам, он и
сам охотно сзывает публику при демонстрации своей непривередливости, публику,
без которой охотно обходится эпикуреец - у него ведь есть свой "сад"! Для людей,
которыми импровизирует судьба, для тех, кто живет в насильственные времена и
пребывает в зависимости от взбалмошных и непредсказуемых людей, стоицизм может
оказаться весьма желательным. Но тот, кто до некоторой степени предвидит, что
судьба позволит ему прясть долгую нить, поступит благоразумно, устроившись
по-эпикурейски; все люди умственного труда до сих пор делали это! Им и было бы
это потерей из потерь - лишиться утонченной чувствительности и получить взамен
стоическую толстокожесть, утыканную иглами.
307
В пользу критики.
Теперь нечто предстает тебе заблуждением, то, что прежде ты любил как истину
или правдоподобность: ты отталкиваешь это от себя и мнишь, что разум твой
одержал здесь победу. Но, возможно, прежде, покуда ты был еще другим - а ты
всегда другой, - это заблуждение было тебе столь же необходимо, как все твои
нынешние "истины", - было словно некой кожей, которая многое утаивала и
скрывала от тебя из того, чего тебе не следовало еще видеть. Твоя новая жизнь -
не твой разум - расправилась с прежним твоим мнением: ты больше не нуждаешься в
нем, и вот оно рушится само собою, и неразумность выползает из него, словно
некое пресмыкающееся, на свет Божий. Когда мы занимаемся критикой, то в этом
нет ничего произвольного и безличного, - это, по крайней мере очень часто,
служит доказательством того, что в нас есть живые движущие силы, сдирающие кору.
Мы отрицаем и должны отрицать, поскольку нечто хочет в нас жить и утверждаться,
нечто такое, чего мы, возможно, еще не знаем, еще не видим! Это в пользу
критики.
308
История всякого дня.
Из чего складывается в тебе история всякого дня? Взгляни на свои привычки, из
которых она состоит: являются ли они плодами бесчисленных маленьких трусостей и
леностей или обязаны своим существованием твоей отваге и изобретательному уму?
Сколь бы ни разнились оба случая, могло статься, что люди расточали бы тебе
одинаковую хвалу и что ты и в самом деле принес бы им в обоих случаях
одинаковую пользу. Но похвала, польза и почтенность могут довлеть тому, кто
хочет стяжать себе только чистую совесть, - на тебе, домогателю глубин,
сведущему по части совести!
309
Из седьмого одиночества.
Однажды странник захлопнул за собою дверь, остановился и начал плакать. Потом
он сказал: "Этот сыр-бор вокруг истинного, действительного, немнимого,
достоверного! Как я зол на него! Отчего меня погоняет как раз этот мрачный и
пылкий погонщик! Мне хотелось бы отдохнуть, но он не дает мне этого. Что только
не соблазняет меня остановиться! Повсюду раскинулись сады Армиды: и, значит,
все новые разрывы и новые горечи сердца! Я должен дальше влачить ноги, эти
усталые, израненные ноги; и, поскольку мне приходится делать это, часто я
угрюмо озираюсь на прекраснейшее, не смогшее меня удержать - оттого именно, что
оно не смогло меня удержать!"
310
Воля и волна.
Как жадно подступает эта волна, словно рассчитывая достичь чего-либо! С какой
страшащей проворностью вползает она в сокровеннейшие уголки скалистых ущелий!
Кажется, она хочет кого-то опередить; кажется, что там запрятано нечто, имеющее
цену, большую цену! - И вот она возвращается, чуть медленнее, все еще совсем
белая от волнения, - разочарована ли она? Нашла ли она то, что искала?
Притворяется ли разочарованной? - Но уже надвигается другая волна, более
ненасытная и дикая, чем первая, и вновь душа ее, казалось бы, исполнена тайн и
прихотей кладоискателя. Так живут волны - так живем мы, волящие! - большего я
не скажу.. - Вот как? Вы не доверяете мне? Вы сердитесь на меня, вы, прекрасные
чудовища? Боитесь, что я выдам всю вашу тайну? Что ж! Сердитесь себе, вздымайте
свои зеленые опасные туловища как можно выше, воздвигайте стену между мною и
|
|