| |
Ну, думаю, для начала неплохо. Завожу беседу. Немцы недалеко сзади, но я знаю,
что по-русски из них не понимает никто ни слова. Текста я никогда не пишу,
потому что и сам не знаю, о чем и как буду говорить, — раньше это требовалось
обязательно.
— Война,-говорю, — ребята, скоро кончится, у немца дух на исходе. Смеются с той
стороны.
— Мы,-говорят, — ему скоро последний выпустим.
— Правильно,-говорю, — так и надо. Ну, а потом, — говорю, — братцы, что, по
колхозам пойдете, трудодни отрабатывать? Молчат.
— Со всем этим,-говорю, — друзья, кончать надо, и с колхозами и со Сталиным. А
кончать нам трудно. Не верим друг другу. Сговориться никак не можем. Бот мы
стоим с вами, через речку беседуем, вы голову только высовываете, и мне страшно.
А что мы, враги, что ли? Нет, не враги. Я так же, как и вы, на Сталина и на
партию двадцать лет работал, да не хочу больше. И вы тоже не хотите. А боимся
друг друга. [292]
С той стороны голос доносится:
— А ты не бойся, говори смело. Брат в брата стрелять не будет.
Я опять им, что вот, мол, сейчас разговоров много о том, что перемены будут
большие после войны, послабление будет дано. А я, говорю, братцы, не верю в это.
И все мы здесь не верим. Да и вы не верите. Сейчас, говорю, обещают, а потом,
когда оружие сдадите, ничего не дадут. Надували уж не раз, пора привыкнуть.
Опять басит кто-то оттуда:
— Ну, мы так легко не отдадим. Мы тоже соображаем, научились… Беседуем так
довольно долго. Пить захотелось мне невмоготу, все-таки не говорить, а кричать
приходится.
— Ну, что ж, братцы,-говорю, — до свиданья, пойду выпить чего-нибудь, горло
пересохло, да вам отдохнуть пора.
С той стороны голос:
— Чего ж уходить-то, вот тебе речка рядом, напейся, да еще потолкуем.
Дилемма стоит передо мной трудная. Речка — вот она, действительно рядом, да
чтоб дойти до нее, нужно совсем вылезти и стать во весь рост. А ночь лунная, на
сто метров кругом видно, как днем. А до них рукой подать. Страшно стало. А черт
их знает, двинет какой-нибудь из автомата — прощай, пропагандист Боженко, не
будет больше разговоров ночных вести!… Опять же, может быть, за это время
какое-нибудь начальство к ним подползло, тогда они не стрелять не могут… С
другой стороны, я только что говорил о братстве нашем, об общей нашей судьбе, о
необходимости доверия друг к другу. Не выйду — некрасиво получится. Подумают,
что разговор только на словах был. Быстро надо это сообразить — задержка
производит тоже нехорошее впечатление… Решился я. Перекрестился и вылезаю: будь
что будет. Пристально смотрю в ту сторону, их не видно, в окопе сидят. Тихонько
спускаюсь к реке. Пить уже мне совсем расхотелось. Нагибаюсь, булькаю руками в
воде и иду обратно. Тут самый страшный момент наступил. Повернулся к ним спиной
и чувствую — большая она у меня такая, и если выстрелят, не могут не попасть…
Не выстрелили. Добрался я до своего укрытия, залез обратно — как две горы с
плеч свалились. «Спасибо, говорю, ребята». — «На здоровье!» — кричат оттуда…
Потом смена им пришла. Они что-то пошушукались, слышу, другие голоса отвечают.
Так я в ту ночь до утра домой и не уходил, все разговаривали…
Тут не так уж и важно, была ли эта история на самом деле или она придумана.
Мысли, что «кончать нам трудно. Не верим друг другу. Сговориться никак не
можем5»; прозрения, что «разговоров много о том, что перемены будут большие
после войны, послабление будет дано. А я, говорю, братцы, не верю в это. И все
мы здесь не верим. Да и вы не верите. Сейчас, говорю, обещают, а потом, когда
оружие сдадите, ничего не дадут. Надували уж не раз, пора привыкнуть…» — не
придуманы… [293]
Они ошеломительны и несокрушимы именно в силу своей простоты.
Прежние чекисты троцкистко-ленинского закала не воспринимали такой правды,
потому что у них была своя правда — местечковая правда интернационала.
Но после погромов и чисток, произведенных Иосифом Виссарионовичем, после
реабилитации русского патриотизма недобитые последователи Троцкого, Ягоды и
Ежова затаились, а на места, еще недавно занятые интернационалом русофобов,
пришли люди, простодушно пытающиеся соединить между собою интернационализм и
|
|