|
Из восьмисот душ "ладья Харона" унесла с собой двести полста.
Я с двумя макушками родился - счастливый. Выловил меня вельбот с английского
конвоира "Нижелла". Дали глотнуть коньяку, закутали в брезент... Лежал я на
носу и рыдал под брезентом, благо британцы не видели. Рыдал от обиды, от позора,
от бессилия. Судите сами: столько лет готовиться к морским баталиям, проделать
такой путь - с края на край земли - и вместо геройского боя и, может быть, даже,
мечталось, исторического сражения, бесславная, глупая гибель в считанные
минуты. Нелепые аксессуары: душ, мыло, бегство через иллюминатор, барахтанье в
воде, пока тебя не вылавливают в непотребном виде и не втаскивают в шлюпку,
добро бы, свою, а то в британскую, сочувственные взгляды с хорошо скрытой
насмешкой...
Всех спасенных разместили в палаточном лагере близ Порт-Саида, а раненых и
обожженных - в госпиталях. Конечно, мы все рвались домой, в Россию, но
начальство распорядилось иначе: часть пересветовцев отправили во Францию на
новые тральщики, часть - во главе со старшим офицером - в Италию - пополнять
экипажи дозорных судов, построенных по русским заказам. Спасителя моего
старшего лейтенанта Домерщикова назначили командиром вспомогательного крейсера
"Млада". Но он, кажется, так и не дошел до России. Немцы торпедировали его в
Атлантике.
Мне же выпало и вовсе чуднуе назначение. Дали мне под начало дюжину матросов и
отправили в Грецию обслуживать катер русского военно-морского агента в Пирее,
по-нынешнему - морского атташе... После броненосца новая служба была сущей
синекурой. Матросики мои считали, что Николай Чудотворец даровал нам ее за муки,
принятые на "Пересвете". Солнце, море и жизнь почти мирная... Весной
семнадцатого я женился на гречанке - дочери пирейского таможенника. Кассиопея,
Касси, родила мне сына. Я рассчитывал увезти их в Севастополь, как только
оттуда уберутся немцы. Но все получилось не так...
Вижу, вы поглядываете на часы. Буду краток. В июне восемнадцатого, узнав из
греческих газет о затоплении русских кораблей в Цемесской бухте, я счел
большевиков предателями России, оставил семью и отправился в Севастополь
бороться с немцами и большевиками. Поймите меня правильно, сидя в Афинах,
трудно было составить себе правильную картину того, что происходило в Крыму, а
тем более в Москве.
С немцами мне бороться не пришлось, в ноябре восемнадцатого они убрались сами;
с большевиками, слава Богу, тоже не воевал. Меня, как механического офицера,
определили инженером-механиком на подводную лодку "Тюлень". На ней я и ушел в
Бизерту вместе с остатками Черноморского флота в ноябре двадцатого...
Мы сидели перед ним, трое невольных судей чужой жизни. Еникеев говорил с трудом,
и не потому, что отвык от родной речи. Он боялся, что ему не поверят, подумают,
будто он набивает себе цену...
Судьба его в наших глазах походила на прихотливо искривленный ствол деревца,
чудом выросшего где-то над пропастью. Чужбина - та же пропасть, а вот поди ж ты,
удивлялись мы про себя, выжил, прижился, даже корни пустил.
Что это было? Исповедь? Оправдание? Или он подводил черту прожитому?
- Теперь, когда вы знаете мою историю, - вздохнул Еникеев, - я хочу попросить
вас об одном одолжении.
Он дотянулся до картоньера, выдвинул ящичек и достал из него старый морской
кортик. Ласково огладил эфес и граненые ножны, тихо звякнули бронзовые пряжки с
львиными мордами.
- Когда вернетесь в Севастополь, - Еникеев вздохнул, - бросьте мой кортик в
море возле памятника затопленным кораблям. - Он решительно протянул Разбашу
кортик - рукояткой вперед. - Беру с вас слово офицера.
Разбаш глянул на нас и выразительно кашлянул.
- Слово офицера.
Еникеев еще раз заглянул в ящик.
- А это вам всем от меня на память. Берите! Здесь это все равно пропадет... В
лучшем случае попадет в лавку старьевщика.
Разбашу он вручил личную печатку, мне - корабельный перстенек в виде серебряной
якорь-цепи с накладным крестом и якорьком, Симбирцеву нагрудный знак
офицера-подводника русского флота.
В узкое полукруглое окно вплывал вечерний шар тунисского солнца. Оно уходило за
Геркулесовы столпы, чтобы подняться утром с той стороны, где в далекой синей
мгле, за ливанскими кедрами и стамбульскими минаретами, белеют севастопольские
бастионы...
Глава вторая
ПЕРСТЕНЬ С "ПЕРЕСВЕТА"
Я был уверен, что вся эта бизертская история закончилась для меня приношением
севастопольской бухте еникеевского кортика. Я и подумать не мог, что очень
скоро она продолжится, да так, что имя "Пересвета" на многие годы лишит меня
душевного покоя и поведет в долгий путь, то печальный, то радостный, по городам,
архивам, библиотекам, домам... Я прочту никем не придуманный и никем не
записанный роман в письмах, документах, фотографиях, сохранившихся и
исчезнувших, роман в судьбах книг, моряков и их кораблей.
Я в самом деле прочитал его - под стук вагонных колес, скрип старинных дверей,
шелест архивных бумаг. Прочитал, как давно ничего не читал, - с болью, с
восторгом, с замиранием сердца. Но мне не пересказать этот роман так, как я его
пережил там - под сводами хранилищ памяти и в стенах многолюдных ленинградских
- петроградских еще - квартир, в суете чужих столиц и благородной тиши
библиотек. Попробую лишь расположить события и встречи, открытия и находки в
том порядке, в каком они мне выпали...
|
|