|
е его и Джипа отъезда на Кронверкском был устроен ужин, собрали все,
что было в доме, и из какого-то специального распределителя достали вино для
проводов именитого гостя. Все были в сборе, кроме Молекулы, гостившей у родных.
Мура, которая со дня приезда Уэллса перебралась из своей комнаты в комнату
Молекулы и спала там на тахте, теперь спала на ее кровати и была одна в комнате.
В ее комнате опять жил Уэллс. Джипу, после возвращения из Москвы, снова дали
комнату для гостей. Разошлись после ужина поздно и в веселом настроении. Было
около часу, когда Мура легла; вино, разговоры, непривычная еда (достали пять
коробок сардинок, сделали картофельный салат, из распределителя был отличный
сыр и три больших банки фаршированного перца) и мысль о том, что Уэллс обещал
остановиться по дороге в Лондон в Ревеле, чтобы повидать ее детей и написать ей
о них (дипломатической почтой), не сразу дали ей уснуть. Она думала о том, что
он свободен ехать, куда ему вздумается, и приезжать и уезжать, а она здесь,
тайно от всех, ждет дня, когда замерзнет Финский залив (в начале декабря,
вероятно), чтобы бежать по льду на запад. Она заснула около двух.
Внезапно она проснулась. Кто-то несомненно был в комнате. Она протянула руку и
повернула над изголовьем выключатель, зажегся свет, и одновременно с этим
забили в столовой часы, – они били всегда, это были старинные часы, но у Муры
спросонья мелькнула абсурдная мысль, что бой часов как-то был связан с
включением света, и она тотчас же судорожно повернула выключатель, чтобы
прекратить бой. Но она успела увидеть Уэллса, стоявшего у ног ее кровати.
В атмосфере дома Горького, где все подвергалось коллективному обсуждению и
остроты и шутки – изредка слегка задевая и самого хозяина дома – касались не
только обычных происшествий домашнего быта, но и личной жизни обитателей дома,
эта ночь стала на много лет темой для фантастических вариаций. Тема была:
мучимый бессонницей, Уэллс долго гулял по квартире и наконец решил зайти к Муре
и поговорить с ней на прощание. Вариаций было несколько: он сорвал с нее одеяло,
обуреваемый бешеной страстью, и она брыкнула его ногой так, что он вылетел в
коридор и поплелся к себе в комнату, в холодную постель, набив шишку на лбу,
ударившись о косяк. Другая была: она пригласила его посидеть на диване, они
покурили, поговорили, и, видя, что Мура заснула, Уэллс на цыпочках отправился к
себе. Третий вариант… Но был ли третий вариант? Кажется, его вовсе и не было.
Все знали, что Мура не прогнала его, и что он уютно не сидел у нее на диване в
пижаме (они только что вошли тогда в моду в Англии, Джип привез одну в подарок
Максиму). Все знали это, но на этом месте шутки и остроты вдруг обрывались.
Здесь проводилась невидимая черта, и за эту черту ходу не было.
Он прислал из Ревеля письмо с оказией, но не ей – он боялся пересудов и
подозрений, а она еще больше боялась их. Да и как бы он мог написать ей при
существовавшей в это время блокаде? Никакие письма в Советскую Россию из-за
границы дойти не могли до начала 1922 года, а уж написанные на иностранном
языке и подавно. Письмо было доставлено через секретаря советской миссии в
Эстонии. Одно письмо заканчивалось: «Передайте мои самые теплые чувства дорогой
мадам Андереивне и дорогой Муре», другое – «Передайте мою любовь мадам
Андереивне и Муре, а также всем остальным членам вашей семьи». Третье: «Мою
любовь шлю мадам Андереивне, товарищу Бенкендорф и всем остальным». Четвертое –
«[Д-р Эльдер] передаст вам мои самые теплые приветы, а также мадам Андереивне и
Марии Бенкендорф, и всем остальным». Горький в ответ на это последнее письмо
послал Уэллсу подарок для его письменного стола: небольшую статуэтку Льва
Толстого. Никаких поклонов ни от Андереивны, ни от товарища Бенкендорф в нем
нет. Может быть, четыре различные концовки были условным шифром? Что-нибудь
вроде «дети здоровы», «я их видел», «они помнят и ждут вас». Или он сумел в то
же время препроводить Муре из Ревеля английское письмо через того же д-ра
Эльдера (сиониста, отца погибшего впоследствии в Испании в гражданской войне
члена Интернациональной бригады), и она спрятала его от всех, сохранила, а
через полгода довезла до Эстонии? Тогда оно тоже пылало со всеми остальными
бумагами в 1944 году.
Жизнь пошла своим чередом. Мура работала и дома, и во «Всемирной литературе»,
на ней было семейное хозяйство и прием гостей. Но уже шли обсуждения о том, что
в будущем, 1921-м году Горький уедет за границу: здоровье его было плохо, и
было ясно каждому, что в России оно могло стать только хуже. Это же говорил и
писал ему Ленин. С этим же были согласны и Мария Федоровна, и Е. П. Пешкова,
приезжавшая из Москвы. Они обе, впрочем, говорили с ним о том, что пора всем
проехаться за границу: Максиму решено было выхлопотать место дипкурьера, это
могло в будущем позволить ему побывать не только в Германии, но и в Италии.
Но до будущего года Мура ждать была не согласна. Финский залив должен был
покрыться льдом, Неву, как тогда говорили, уже «схватило», а через недели три
«схватит» и залив. В квартире все ходили, накинув на плечи одеяла, и вечером
сидели у печек. И она тоже сидела и думала о том, как уйдет.
Несмотря на то, что по мужу она официально значилась под фамилией Бенкендорф
(Закревской она была только для Горького и «Всемирной литературы») и, казалось
бы, в это время, в 1920 году, эта фамилия могла помочь Муре доказать свою
принадлежность Эстонии (страна, после Версальской конференции, получила
самостоятельность и с Россией никак связана больше не была, так как находилась
по ту сторону блокады), этот законный путь совершенно исключался:
правительством в свое время были даны сроки для оптации, т. е. для заявления о
желании выехать из пределов России после отказа от русского подданства, и
оптанты – французы, греки, поляки, балтийцы – давно были репатриированы. Многие
из них не только жили всю жизнь в России, но даже родились здесь, тем не менее
они уехали к себе «на родину», и теперь сроки прошли. Время было упущено, и
о
|
|