|
стью, он политически внушает Троцкому только относительное доверие,
во-первых, потому, что он принадлежит к наиболее империалистической и
капиталистической партии Соединенных Штатов, во-вторых, потому, что он как-то
слишком „хитер", как-то уж слишком дипломат в разговорах с наркомвоеном.
Английские интересы в Смольном с некоторых пор тоже здесь представлены
консульским агентом Локкартом, который некоторым большевикам кажется более
серьезным и более „отчетливым", чем Робинс. К несчастью, Локкарт, как и Робинс,
– добрый буржуа. Нам нужны здесь левые социалисты… Курьеры после беспорядков в
Финляндии или запаздывают, или вовсе не приезжают…»
Но кое-чему в апреле и мае Садуль еще учился у Робинса, Робине – у Садуля, а
Локкарт у обоих.
Ему давно пора было съездить в Вологду, по примеру Садуля и Робинса, но он
боялся оставить Муру одну и не хотелось нарушать эту домашнюю жизнь, которая
теперь стала такой прочной и счастливой. Тем не менее он решился отправиться в
путь. К этому времени картина окружения России и внутреннее ее положение были
следующие: 5 апреля японцы начали высадку во Владивостоке, и чешские войска в
Сибири, организовавшись в регулярные части, начали военные действия от
Японского моря до Иркутска и грозили Уралу. Савинков – по слухам – действовал
на верхней Волге и собирался открыть дорогу чехам в европейскую Россию;
доходили сведения, что англичане из Персии идут на Кавказ; Украина и Донская
область были заняты немцами, как и Крым. Прибалтика была также оккупирована ими.
Весь апрель месяц немцы постепенно занимали Финляндию; союзные военные суда
стояли на рейде в Мурманске и 1200 человек были спущены на берег (по советским
данным – 12 000). Английские крейсера «Глори» и «Кокран» пришли еще в марте.
Генерал Пулль командовал войсками, контр-адмирал Кемп командовал эскадрой.
Американский крейсер ожидался со дня на день.
Внимательно взвесив все эти факты, Локкарт 27 мая выехал в Вологду. Накануне
московские проводы запомнились Локкарту: в этот день в последний раз всей
компанией они поздно вечером отправились в «Стрельну» праздновать чье-то
рождение, и цыганка Мария Николаевна им пела, как бы прощаясь с ними. Каким-то
чудом это место все еще было открыто, и старые лакеи узнавали там прежних
господ: «Столик ваш всегда для вас готов, господин Лохарь», – говорили татары,
взмахивая салфетками. Выпито было много, и на рассвете Мура и Локкарт поехали
на Воробьевы горы и там долго стояли обнявшись, пока солнце не взошло над
Кремлем.
Через три дня он был на месте. В этот же день он доложил Нулансу и Френсису
уже не колебания свои, но уверенность, к которой он пришел в последние дни, что
интервенция необходима, но должна ли она быть антибольшевистской прежде всего,
а потом уже антинемецкой, он не знал, причем на поддержку русской
контрреволюции, по его мнению, рассчитывать можно было только минимально –
каждый человек был против всех остальных, и никто ни с кем не мог сговориться.
В переменах, происшедших в уме Локкарта, сыграли роль два фактора: один –
чисто внешний – удар по его карьере, если он никого ни в чем не убедит (т. е.
ни Асквита, ни Черчилля, ни Бальфура, ни Ллойд-Джорджа, не говоря уже о главной
квартире: среди генералов Нокс уже громко требовал его отозвания из Москвы и
даже – отдачи под суд за симпатии к Ленину и Троцкому и другим разбойникам).
Второй фактор был внутренний: был ли он результатом логического процесса мысли,
обусловленным его созреванием – в политическом, как и в личном плане, – была ли
в этой перемене повинна эмоциональная сторона его московской жизни, но ему
постепенно, особенно же со дня анархистской бойни, открылся наконец весь ужас
террора, настоящего и будущего; все, что таилось за фразами Ленина, улыбками
Чичерина, святостью Дзержинского, все приобрело вдруг новый смысл. Кровь,
которая была пролита в ту ночь в Москве в бессудной ночной резне и которая
вот-вот должна будет еще пролиться, смутила его. Он, конечно, в это время не
мог еще предвидеть ни стрельбы по великим князьям во дворе Петропавловской
крепости, где они теперь все ждали решения своей участи, ни подвала в доме
Ипатьева в Екатеринбурге и урочища «Четырех братьев», ни той шахты, куда в
конце концов бросят его знакомого вел. кн. Михаила Александровича вместе с его
кузенами и теткой.
Человеку западного мира, да еще англичанину, верящему в суд и право, такие
ночи, как ночь ликвидации анархистов, не проходят даром. Локкарт теперь понимал,
что левых эсеров ждет та же участь, которая выпадает их «правым» собратьям, и
что впереди – убийства и пытки, о которых сейчас можно только догадываться.
Возможно также, что его русские друзья открыли ему глаза на сущность того, что
происходит, что пришло, и идет, и будет идти, все расширяясь, все умножаясь,
если его сейчас, в это зловещее лето, не пресечь.
В таких умонастроениях Локкарту нужно было иметь в виду две вещи и делать
ставку на обе карты: на внешнюю дружбу с Кремлем и на продолжение войны с
Германией одновременно. С одной стороны, по его мнению, нужно было немедленно
признать большевиков и начать с ними традиционные дипломатические отношения,
поставив непременным условием помощи Кремлю вооруженное сопротивление Красной
Армии германскому продвижению в глубь России; с другой стороны, надо было
поддерживать сколько возможно (деньгами и обещаниями) контрреволюцию, в каком
бы виде она ни являлась, – т. е. действия, с одной стороны, Савинкова, с другой
– ген. Алексеева. Он называл это «грозить большевикам» и «войной нервов», но
прекрасно понимал, что это называется просто шантажом.
Американский историк Р. Оллман так пишет об этом поворотном моменте в июне –
июле 1918 года:
«Германский посланник прочно сидел в Москве. Германская армия продолжала в
апреле и мае все глубже вторгаться на Украину, в Грузию, в Крым и Прибалтику,
осуществляя директиву, данную Людендорфом: „Решающее значение имеет для нас
отвоевать верное место в российской экономической жизни и моно
|
|