|
препараты, а следующие две недели организм будет отдыхать, «приходить в себя» и
вырабатывать новую порцию эритроцитов.
Доктор Юман разъяснял все очень обстоятельно, чтобы мы могли подготовиться к
тому, что нас ждет. Когда он закончил, у меня остался лишь один вопрос. Это был
вопрос, который мучил меня и в следующие несколько недель.
— Какова вероятность успеха? — спросил я. — Какие у меня шансы?
— Шестьдесят — шестьдесят пять процентов, — ответил Юман.
Мой первый сеанс химиотерапии оказался до странности обыденным. Во-первых,
никакой тошноты я не испытывал. Я вошел и сел на стул в самом углу, последний в
ряду, уже занятом шестью — семью пациентами. Мать поцеловала меня и ушла по
каким-то делам, оставив меня с другими больными товарищами по несчастью. Я стал
одним из них.
Она подготовила меня к тому, что встреча с больными встревожит меня, но этого
не случилось. Напротив, я сразу ощутил свое родство с ними. Для меня стала
облегчением возможность поговорить с людьми, болевшими тем же, что и я, и
поделиться опытом. Ко времени возвращения матери я уже весело болтал с соседом.
Он годился мне в деды, но это нисколько не мешало нашему общению.
— Мама, познакомься, — с задором сказал я. — Это Пол, у него рак предстательной
железы.
«Мне необходимо продолжать двигаться.» — говорил я себе.
Каждое утро в течение первой недели химиотерапии я вставал рано, надевал
тренировочный костюм, брал наушники и выходил на прогулку. Я не менее часа,
глубоко дыша, занимался быстрой ходьбой. Каждый вечер я выезжал на велосипеде.
Барт Нэгс вернулся из Орландо со шляпой Микки-Мауса, которую приобрел в «Disney
World». Он вручил ее мне, сказав, что мне нужно будет чем-то прикрывать голову,
когда выпадут волосы. Мы вместе выезжали на велосипедные прогулки, и к нам
часто присоединялся Кевин Ливингстон. Барт раздобыл в дорожном департаменте
карты прилегающих округов, вырезал и склеил их сделав таким образом огромную
карту размером почти в два метра. Мы становились на эту карту и выбирали для
себя новые маршруты, долгие извилистые дороги, ведущие в никуда. Смысл был в
том, чтобы для каждой поездки выбирать новую дорогу, проходящую через места,
где мы еще не бывали, а не ездить все время туда и обратно одним и тем же
проторенным путем. Монотонные тренировки быстро надоедают, хочется чего-то
нового, даже если в половине случаев ты попадаешь на бездорожье или вообще
сбиваешься с пути. Иногда неплохо и заблудиться.
Почему я, болея раком, продолжал тренироваться? Велогонка — это настолько
тяжелое занятие и твои страдания настолько велики, что она ощущается как
искупление. Ты стартуешь, держа на своих плечах все мировые проблемы, а после
шестичасовой гонки на пороге боли к тебе возвращается душевный покой. Боль так
сильна и глубока, что на твой мозг опускается занавес. И ты забываешь, по
крайней мере хоть на какое-то время, обо всех своих проблемах, отрешаешься от
всего остального, потому что боль и усталость целиком, без остатка поглощают
тебя.
Тяжелой работе свойственна бездумная простота, и, наверное, есть доля правды в
утверждениях тех, кто говорит, что все спортсмены мирового класса от чего-то
убегают. Однажды кто-то спросил, какое удовольствие мне доставляет так долго
ехать на велосипеде. «Удовольствие? — переспросил я. — Не понимаю, о чем вы
говорите». Я делал это вовсе не ради удовольствия. Я делал это ради боли.
До болезни я никогда не задумывался о том, что же с психологической точки
зрения побуждает человека сесть на велосипед и шесть часов крутить педали.
Причины меня не очень-то интересовали; многое из того, что мы делаем, кажется
бессмысленным, пока это делаешь. Я не хотел подвергать это анализу, потому что
боялся выпустить джинна из бутылки.
Но теперь-то я точно знал, зачем крутил педали: если я мог продолжать это
занятие, значит, я вроде как и не очень болен.
От физической боли я страдал не так уж сильно, потому что привык к ней. На
самом деле я не то чтобы страдал — скорее, чувствовал себя обманутым. Чем
больше я думал об этом, тем больше рак мне казался похожим на гонку. Только
место назначения изменилось. Рак и велогонку роднили такие физические аспекты,
как зависимость от времени, точки контроля через определенные интервалы и
рабская сосредоточенность на цифрах и анализах крови. Единственное различие
состояло в том, что на болезни я был сфокусирован гораздо больше, чем на любой
гонке. При такой болезни я не мог позволить себе проявлять нетерпение или
отвлекаться; я должен был постоянно думать о своей жизни, о том, как прожить
каждое следующее мгновение. И это сравнение болезни и велоспорта странным
образом воодушевляло меня: выиграв жизнь, я одержал бы величайшую в своей
карьере победу.
Я был так сосредоточен на успехе, что в течение первого сеанса химиотерапии
ничего не чувствовал. Абсолютно ничего. Я даже сказал доктору Юману: «Может,
мне нужно увеличить дозу?» Я не понимал, насколько мне повезло в том, что мой
организм так хорошо переносил эти препараты. Мне еще предстояло познакомиться с
пациентами, которых выворачивало наизнанку после первого цикла, а к концу
лечения я и сам страдал от таких приступов тошноты, которые не могли смягчить
никакие лекарства.
Единственным, от чего я страдал в первое время, было отсутствие аппетита. Когда
ты проходишь химиотерапию, любая еда кажется отвратительной. Мама ставила
передо мной тарелку и говорила: «Сынок, если ты не голоден и не хочешь это есть,
я не обижусь». Но я пытался есть. Всякий раз, когда я просыпался после
дневного сна, она ставила передо мной тарелку с нарезанными фруктами и большую
бутылку воды. Мне нужно было есть, чтобы я мог продолжать двигаться.
|
|