|
вся – мало ли что может быть, – но все-таки результат закладывается на
тренировке. Я всегда придерживалась принципа: вышел на лед – надо делать все,
что ты можешь. А вот потом – будь что будет. Но сделать ты должен все.
– Вы прилагаете какие-то усилия к тому, чтобы скрыть от учеников, что тоже
волнуетесь?
– Ну да, таблетки успокоительные горстями глотаю. Когда катался Леша Ягудин, он,
видимо, чувствовал, до какой степени я за него переживаю. Поэтому перед
выступлением просто не смотрел в мою сторону. Мы даже на тренировках не
разговаривали.
– Совсем?
– Можно ничего не говорить, но есть глаза, руки, чехлы, салфетки, вода… Все это
должно быть у тебя с собой, и ты должен знать, когда и что дать спортсмену.
Задержать его у борта, если чувствуешь, что это нужно, или, наоборот, отправить
кататься.
А вот Саше Коэн нужно было обязательно сказать какие-то слова. Когда ее
объявляли, она поворачивалась ко мне лицом, ее глазищи оказывались напротив
моих, и я говорила ей фразу, которую иногда готовила несколько дней. Говорила
всегда по-русски.
Я ее часто спрашивала, когда мы работали вместе: «Ты, наверное, меня не
понимаешь?» Не думаю, что понимала стопроцентно, но, возможно, это и лучше.
Иногда на нервной почве такое спортсмену скажешь…
Я слушала Тарасову, а на языке предательски вертелся один-единственный вопрос:
что сказал бы ее отец, не мысливший себе работы на какую-то другую страну,
кроме своей собственной? Понял бы? Поддержал?
Словно почувствовав это, Тарасова замолчала. Потом заговорила снова:
– Однажды, когда мне было тридцать лет, меня послали в командировку в Италию
работать, как мы говорили, «за еду». За тридцать процентов суточных. Директор
клуба был миллионер, владелец большой, раскиданной по Европе сети ювелирных
магазинов. Мы, кстати, дружим до сих пор. Каток он построил для своей дочери.
Постоянно сам приходил на тренировки, видел, как я работала по десять часов в
день – ставила программы всем кому ни попадя, какая у меня была дисциплина. И
совершенно неожиданно предложил: «Оставайся. Каток будет твоим.
Двенадцатикомнатный дом тоже. Я уверен, что ты станешь тренером, к которому
будут съезжаться в Италию со всего мира».
Я настолько перепугалась, что готова была собрать вещи и немедленно уехать. Не
могла даже подумать, чтобы опозорить свою семью, оставшись за границей. Стала
говорить что-то вроде того, что очень люблю свою родину. Он не понял: «Тебе же
никто не запрещает продолжать ее любить?» И я честно призналась: «Понимаешь, у
меня там папа. Если останусь, его сразу выгонят из армии
[4]
и посадят в тюрьму. И он вынужден будет проклясть меня. В общем, это
невозможно».
Папу ведь самого звали в НХЛ, в «Рейнджерс». Предлагали контракт на три
миллиона долларов. Это все равно что сейчас – десять. Тогда он уже не работал,
его никуда не приглашали, не показывали по телевизору. О письме из НХЛ узнал
спустя полтора года после того, как оно было получено спорткомитетом. А
американцам ответили, что Тарасов – совсем больной, ходить не может.
Когда он уже действительно тяжело заболел, однажды вдруг спросил: «Дочка, а
почему ты мне не посоветовала туда поехать?» Я даже растерялась: «А ты, пап,
спрашивал разве?»
– Думаете, он смог бы там работать?
– Я думаю о другом. Если бы он поехал, он не умер бы так – врачи не занесли бы
ему смертельную инфекцию. Возможно, до сих пор ездил бы на машине – и
тренировал бы там русских мальчишек. Но кто же знал, что так быстро все
поменяется…
Меня часто спрашивают, почему я столько лет работала не в России. Не станешь же
всем объяснять, что у меня нет краника, из которого течет нефть. Выходишь на
лед на своих ногах – на толстых и больных – и работаешь. Когда я готовила к
Олимпийским играм Ягудина, получала от спорткомитета стипендию – шесть тысяч
рублей в месяц. Примерно тогда же сестра ходила в собес, и ей сказали, что моя
|
|