|
на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали покорно, и почти
всегда точные.
«Размазня» густо потекла после разгрома шестой немецкой армии под Сталинградом.
Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и плели такие
басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации. Люленков не любил
«размазню».
У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти безотказная
метода ведения допросов.
— Ваше имя, фамилия? — спрашивал он, и не столько прислушивался к ответу на
этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы сразу определить,
кто же стоит перед ним: «фанатик», «мыслящий» или «размазня»?
Только что добытый Ромашкиным «язык» поначалу повел себя не очень определенно.
Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно резво, но ответил
без особого подобострастия:
— Рядовой Франц Дитцер.
— Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты?
Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что является
военной тайной. Он оглянулся — не стоит ли кто-нибудь сзади, готовый ударить?
Позади никого не оказалось.
— Я жду! — строго напомнил капитан.
— Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй батальон,
пятая пехотная рота, — последовал вялый ответ.
— Задача вашего полка?
Пленный пожал плечами:
— Я рядовой. Задачу полка не знаю.
— Что должна делать ваша рота?
— Обороняться…
Люленков чувствовал, Дитцер чего-то недоговаривает.
— Потом что?.. Обороняться и — дальше?
— Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при этом на
новый рубеж.
— Где же тот рубеж? Когда начнется отход? — быстро спросил капитан, приглашая
пленного к карте, развернутой на столе.
— Я карту не понимаю, — замямлил солдат.
— Смотрите сюда! — приказал капитан. — Сейчас ваша рота здесь. А вот здесь
штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти?
— Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемета.
— Не знаете или не хотите сказать? — настаивал Люленков, несколько повышая
голос.
— Не надо так, товарищ капитан, — неожиданно вмешался Ромашкин. — Он совсем
обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал:
— Не лезьте не в свое дело! — Но тут же смягчился и перешел с начальственного
«вы» на всегдашнее «ты». — Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная
барышня…
— Там мы на равных: он с оружием и я с оружием.
— Тоже мне, рыцарь!..
Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть
великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой
одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот из сто девяносто седьмой
пехотной дивизии.
«Что, если бы я попал к нему в лапы? — спросил себя Ромашкин и живо представил
этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. — Он
бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому
и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам
такая покладистость боком выходит».
Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно
заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что
имеет дело с «мыслящим». А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести
по-другому — надо предоставить пленному возможность мыслить.
Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера,
тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они
в разное время — и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера.
— Значит, вы не хотите говорить правду? — уже по-иному повторил свой вопрос
Люленков. — Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте еще раз и
вспомните, что она вам советовала.
Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки:
"Дорогой Франц!
У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты старшего брата. Нет больше
нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера пришло
уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война сломала,
исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: «Слушайте, по радио сообщили
о новой победе. Наша армия захватила еще один город». А на что мне нужен чужой
город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты остался у меня. И вдруг
пошлют тебя занимать еще какой-нибудь город, и ты там тоже можешь погибнуть,
как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много калек. Кто без ног, кто без рук.
Когда-то я старалась уберечь тебя от простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя
не стало ноги или руки, только бы ты был жив и избавился от этой проклятой
войны…"
— Наверное, мать будет рада, что вы попали в плен, теперь ее желание сбудется:
|
|