|
Ромашкин понимал: удавка затягивается все туже, и, самое обидное, не мог ничем
возразить логике следователя. Он прав, не мог Ромашкин жить и поступать
бездумно.
— Хорошо, гражданин следователь, я признаю, говорил такие слова о Сталине. Но
политического, антисоветского умысла у меня не было. За слова готов отвечать,
виноват.
— Ишь, как у тебя все просто — «поговорил, виноват», и делу конец. Нет, милый
мой, сомнения, которые ты вызывал у людей, оставались в их памяти. Порождали
неуверенность. А может быть, те, кто тебя слушал, делились своими сомнениями
с другими? Цепная реакция получается. А разве можно допустить утрату веры в
наши советские идеалы среди будущих командиров? Среди тех, кто эти идеалы
должен защищать с оружием в руках? Вот поэтому мы тебя, Ромашкин, и арестовали,
что нельзя допустить такую разлагающую антисоветскую пропаганду в армии.
Ромашкин был подавлен и раздавлен этими словами Иосифова, но тихо и настойчиво
повторял:
— Не было у меня таких намерений. Не было. Что хотите со мной делайте. Не вел
я антисоветской агитации. Просто говорил, без злого умысла.
— Опять отпираешься. Может быть, тебе про ребенка с лопаточкой напомнить? Не
юли, признай свою вину, и оформим протокол.
Ромашкин только сейчас обратил внимание: на всех предыдущих допросах
следователь не оформлял протоколы. Вел вроде бы простой предварительный
разговор. «Готовил меня. Ждал, пока созрею. Когда одиночка, неизвестность
доведут меня до состояния необходимой ему сговорчивости, чтобы признал свою
вину, подписал протокол, и дело завершено. Он меня и в одиночке держал, чтобы
другие, более опытные арестованные не научили, как вести себя на допросах».
А следователъ, будто читая его мысли, тут же опровергал предположения
Ромашкина, проявляя еще большую доброту:
— Ладно, поверю тебе. Ты сам не мог прийти к таким широкомасштабным сомнениям.
Значит, кто-то навел тебя, натолкнул на эти мысли. Ты редактору газеты,
полковому комиссару Федорову эти или похожие стихи читал? Что он сказал о них?
Каково его мнение?
Ромашкин старался припомнить свои беседы с редактором, но на политические темы
он никогда не говорил.
— Федорову читал стихи по его просьбе, не только те, которые печатал, но и
другие.
— Вот видишь, — подхватил следователь, — были задушевные беседы. Ну, и что он
говорил о Сталине?
— О Сталине ни разу не упоминал. Слушал мои стихи. Хвалил. Или подсказывал,
где рифма слабая или я с ритма сбиваюсь.
Политрук стал строгим:
— С ритма у него ты, может быть, и сбивался, а у меня не собьешься. Иди и
вспоминай, о чем с тобой говорил полковник Федоров. Ты его не выгораживай, тебе
же легче будет. Ты курсант, с тебя спрос невелик, а он полковник, главный
редактор газеты, у него масштабы не то что у тебя. Понял? Иди и думай. Думай
хорошо, Ромашкин. Твоя судьба решается.
Думал, перебирал Василий не только прошлое, но и настоящее. Каждый вопрос
следователя и свой ответ тщательно проанализировал. Получалось, Иосифов
относится к нему доброжелательно. Даже облегчить вину хочет, намек на
полковника не случаен. «И действительно, что я для них? Нашли врага — курсанта,
сцапали. Невелика заслуга».
И вдруг Ромашкина осенило:" Им же громкое дело надо создать. Я действительно
мелочь, а вот если Федорова пристегнуть или еще кого-нибудь, получится целый
заговор. Честь и хвала Иосифову — такую вражескую группу разоблачил!"
Василий слышал об арестах по ночам еще в Оренбурге, ходили разговоры о том,
что забирают много невиновных. Не верилось тогда — как можно брать ни за что? В
чем-то все же виноваты те, кто в НКВД попадает, зря не возьмут, не может быть
такого.
И вот теперь Ромашкин сам угодил в такую же историю. Он понимал, что полностью
невиновным себя считать не может: болтал, было дело, но о последствиях, о
которых говорит следователь, не думал: «Разложение армии, зародить сомнение у
командиров! Надо же такое придумать! А с другой стороны, следователь вроде бы
прав. Это я не думал о таком разлагающем влиянии моих разговоров, но объективно
Иосифов прав — разговорчики эти приносили вред».
Но, понимая теперь, что виноват, Ромашкин все же считал слишком суровым арест,
сидение в этой страшной подземной тюрьме, что его болтовне придают такое
большое политическое значение. «Вызвал бы наш политрук роты или на
комсомольском собрании продраили, и никогда бы я больше не болтал, учел бы
горькую науку. А теперь, наверное, будут судить. Сколько же мне дадут за такие
разговорчики? Да, жизнь сломана. Не стал я командиром Красной Армии. А что
сейчас дома происходит? Мама и папа, наверное, уже знают об аресте. Что они
думают? Теряются в догадках — что я натворил? Как же выпутаться из этой
истории? Следователь советует ослабить свою вину ссылкой на кого-то, кто
натолкнул на критические суждения. Но, во-первых, Федоров на такие мысли меня
не побуждал, очень умный, образованный журналист — помогал мне разобраться в
технике писания стихов. Все разговоры с ним шли только о литературе».
На очередном допросе, несмотря на настойчивость Иосифова, Ромашкин отклонил
его предположения и даже предложение сделать редактора причастным к
антисоветским разговорам.
Тогда следователь поразил Ромашкина еще более нелепым вопросом:
— А может быть, генерал Иванов тебя склонял на свою сторону в таких
|
|