| |
В момент, когда я выходил из комнаты, полковник добавил:
— Надеюсь, мы с вами еще встретимся, но уже вне тюрьмы117. Этот разговор
между мной и полковником НКВД, призванным перехитрить заключенного, долгие
недели всецело занимал мои мысли. Он был для меня источником утешения, позволял
мне вновь на чтото надеяться. Я убедился, что даже в царстве лжи и
фальсификации правда всетаки может победить, и хотя эта победа и временная, но
она словно излучала какойто свет, проникавший и в мою камеру…
Между тем НКВД старался стереть все следы моего присутствия на Лубянке.
Впрочем, я был не единственный, на кого распространялся принцип, так сказать,
«несуществования» и замалчивания. Моя жена Люба получила официальное письмо из
разведуправления, в котором ей сообщили, что во время войны я пропал без вести.
А прийти из своей квартиры к этому «пропавшему без вести» она могла бы за
какиенибудь двадцать минут! И поскольку, мол, о моей судьбе ничего
определенного неизвестно (за выражением «пропал без вести» скрывалось множество
различных вариантов), то моей семье пенсии не полагается. И всетаки подобная
ситуация предохранила ее от ссылки в Сибирь. Моя жена приобрела жалкую хибару
на окраине Москвы и поселилась в ней вместе с нашими детьми, и если бы из
Франции или другой страны приехал ктото из моих друзей, чтобы справиться обо
мне, то вполне можно было бы доказать, что мои родные на свободе, что они живы
и здоровы. После возвращения в Польшу в 1957 году я узнал от одного человека из
числа моих прежних знакомых, что во время его пребывания в Москве ему поручили
«случайно» встречаться с людьми, обеспокоенными моей судьбой, и успокаивать их.
«Треппер? Ах, знаете ли, он сейчас за рубежом, с особым заданием, —
доверительно сообщал он им. — Но, пожалуйста, не говорите об этом никому!
Однако если желаете повидать его жену и детей…»
В 1948 году еврейский писатель Исаак Пфеффер был арестован вместе со всеми
членами Еврейского антифашистского комитета. Вскоре после этого негритянский
певец Поль Робсон, прибывший из США в Москву, захотел повидаться со своим
старым другом Пфеффером.
«Само собой разумеется, вы увидите его, только потерпите недельку, он
сейчас отдыхает на Черноморском побережье», — сказали ему.
Целую неделю сотрудники НКВД пичкали Пфеффера едой и медикаментами, чтобы
«перегриммировать» землистосерый цвет лица заключенного. Затем его одели во
все новое и привезли в отель к Робсону. В августе 1952 года Пфеффера
расстреляли…
В начале 1946 года меня снова переселили в Лефортово. Там я провел почти
целый год. Новый следователь, майор, начал мое дело с нуля. Зная, что моя
судьба предопределена, он и не пытался «выуживать» из меня какието
сенсационные «признания». Зато он стал применять другую тактику — фантазия
заплечных дел мастеров не знает границ: с ревностным усердием он следил за тем,
чтобы условия моего содержания были возможно более тяжелыми. Вначале я делил
камеру с одним русским офицером, объявленным платным шпионом на службе
Соединенных Штатов, поскольку лагерь для военнопленных, в котором немцы
продержали его в течение всей войны, был освобожден американскими войсками.
Семья этого несчастного человека была полностью уничтожена нацистами в его
родном белорусском селе, но это не вызывало никакого сочувствия, да и вообще не
учитывалось. Нас обоих «осчастливили» еще одним товарищем по камере.
«Новенький» представился нам. Его служебная карьера была поистине поучительна:
в качестве одного из главных уполномоченных гестапо по Белоруссии — какое
совпадение! — он, в частности, отличился по части истребления населения в
окрестностях Минска.
— А угрызения совести вас никогда не мучают? — спросил я, наслушавшись
воспоминаний этого преступника.
— Никаких угрызений совести! — ответил он. — Ведь я только выполнял
приказы начальства. Но, знаете ли, иногда во сне я вижу жуткие сцены, при
которых присутствовал. Так что не удивляйтесь, если другой раз я вскрикиваю по
ночам.
Советский офицер, который слушал эти страшные признания, не проронив ни
слова, сидел на койке, окончательно расстроенный и мертвеннобледный. По
вздрагиванию его тела и неподвижности взгляда я понял, что он сдерживается из
последних сил. Тихо, почти неслышно, он то и дело повторял:
— Может, онто как раз и убил мою семью!
Нациста увели на допрос. Через надзирателя мы вызвали дежурного офицера и
попросили избавить нас от присутствия этого типа. Он смерил нас презрительным
взглядом и сказал:
— Вероятно, вы забыли, что вы такая же мразь, как и он! О переводе его в
другую камеру не может быть и речи.
И он вышел, резко хлопнув дверью.
Около часу ночи гестаповец вернулся с допроса, лег на койку и сразу уснул.
У меня же сна ни в одном глазу. Не спал и офицер, я видел, как он лежит с
широко раскрытыми глазами. Вдруг нацист начал кричать. Все это было очень
страшно и невыносимо.
И вдруг офицер встал, схватил нациста за шкирку и грохнул головой об
стенку. От удара тот, естественно, проснулся. И прижал ладони к голове, видимо,
не понимая, что же с ним произошло.
— Вы нас предупредили, что кричите по ночам, — сказал я, — но мы не знали,
что вы вдобавок еще и дергаетесь всем телом, кидаетесь в разные стороны. Вот
только что во сне вы ударились о стенку…
Эта сцена сопровождалась немалым шумом, и надзиратели ворвались к нам в
камеру. Все было ясно без слов. Увидев нашего сокамерника, они все поняли и
|
|