|
просвещение остановит этот ход и спасет человечество, и что они поведут его по
этому пути. И мысль об универсальной энциклопедии тогда не одному-Горькому, но
и Уэллсу казалась панацеей от всех зол.
Уэллс помнил, как в 1914 году, когда он с неизменным, верным Морисом Берингом
пошел на заседание Государственной Думы в Таврический дворец, его поразил и
возмутил огромный портрет Николая II, висевший в русском парламенте. Он не мог
поверить своим глазам: царь в парламенте? Кому он нужен? Что общего? Он тогда
назвал Россию «последней границей человечества», и говорил о ее «замерзшей
дикости», и после этого еще больше стал ценить Горького. Вышедший в 1917 году
английский перевод «В людях» он ставил очень высоко, а Горький, приблизительно
в то же время прочитавший «Мистера Бритлинга», написал Уэллсу восторженное
письмо:
«Конец декабря 1916 [32] , Петроград. Книгоиздательство „Парус". Петроград,
Б. Монетная, 18.
Г. Уэллсу Дорогой друг! Я только что закончил корректуру русского перевода
Вашей последней книги „М-р Бритлинг" и хочу выразить Вам мое восхищение, так
как Вы написали прекрасную книгу! Несомненно, это лучшая, наиболее смелая,
правдивая и гуманная книга, написанная в Европе во время этой проклятой войны!
Я уверен, что впоследствии, когда мы станем снова более человечными, Англия
будет гордиться тем, что первый голос протеста, да еще такого энергичного
протеста против жестокостей войны раздался в Англии, и все честные и
интеллигентные люди будут с благодарностью произносить Ваше имя. Книга Ваша
принадлежит к тем, которые проживут долгие годы. Вы – большой и прекрасный
человек, Уэллс, и я так счастлив, что видел Вас, что могу вспоминать Ваше лицо,
Ваши великолепные глаза. Может быть, я выражаю все это несколько примитивно, но
я хочу просто сказать Вам: в дни всемирной жестокости и варварства Ваша книга –
это большое и поистине гуманное произведение.
Вы написали прекрасную книгу, Уэллс, и я сердечно жму Вашу руку и очень люблю
Вас.
А теперь я хочу сказать Вам следующее. Два моих друга, Александр Тихонов и
Иван Ладыжников, организовали издательство для детей. Сейчас, может быть, более
чем когда-либо дети являются лучшим и наиболее нужным, что есть на земле.
Русские дети нуждаются более, чем все другие, в знакомстве с миром, его
великими людьми и их трудами на счастье человечества. Надо очистить детские
сердца от кровавой ржавчины этой безумной и ужасной войны, надо восстановить в
сердцах детей веру в человечество, уважение к нему; мы должны снова пробудить
социальный романтизм, о котором так прекрасно говорил м-р Бритлинг Лэтти и о
котором он писал родителям Генриха в Померанию.
Я прошу Вас, Уэллс, написать книгу для детей об Эдисоне, об его жизни и трудах.
Вы понимаете, как необходима книга, которая учит любить науку и труд. Я
попрошу также Ромена Роллана написать книгу о Бетховене, Фритьофа Нансена – о
Колумбе, а сам напишу о Гарибальди. Таким образом, дети получат галерею
портретов ряда великих людей. Я прошу Вас указать мне, кто из английских
писателей мог бы написать о Чарльзе Диккенсе, Байроне и Шелли? Не будете ли Вы
добры указать мне также несколько хороших детских книг, чтобы я мог
организовать их перевод на русский язык?»
В это время мысль о полезных знаниях для детского возраста уже владела Горьким,
и он пользовался каждым случаем контакта с западными писателями, чтобы просить
у них сотрудничества. В это время он писал Ромену Роллану:
«Конец декабря 1916 [33] , Петроград . Дорогой и глубокоуважаемый товарищ
Ромен Роллан! Очень прошу Вас написать биографию Бетховена для детей.
Одновременно я обращаюсь к Г. Уэллсу с просьбой написать „Жизнь Эдисона",
Фритьоф Нансен даст „Жизнь Христофора Колумба", я – „Жизнь Гарибальди",
еврейский поэт Бялик – „Жизнь Моисея" и т. д. Мне хотелось бы при участии
лучших современных писателей создать целую серию книг для детей, содержащую
биографии великих умов человечества. Все эти книги будут изданы мною.
Я уверен, что Вы, автор „Жана-Кристофа" и „Бетховена", великий гуманист, Вы,
так прекрасно понимающий значение высоких социальных идей, – не откажете мне в
этом…»
Отказать ни тот, ни другой не решились. Они просто обошли молчанием это
предложение, и из этой детской серии ничего не вышло. Теперь, в 1920 году, в
совершенно новых условиях, Горький снова начал настаивать на том, чтобы Уэллс
включился в работу и помог ему просветить жаждущих просвещения.
К концу второй недели своего пребывания в Петрограде Уэллс внезапно
почувствовал себя подавленным, не столько от разговоров и встреч, сколько от
самого города. Он стал говорить об этом Муре, он смутно помнил ее перед войной
в Лондоне, еще перед ее отъездом в Берлин, куда Бенкендорф получил назначение в
русское посольство. У их общего друга Беринга был в это время дом, и он давал
вечера, и там они встречались несколько раз, но почему-то он совершенно не
запомнил Бенкендорфа. Он помнил ее и до замужества, на балах у русского посла в
Лондоне, графа Александра Бенкендорфа, где величественная жена посла
(урожденная графиня Шувалова) представила их друг другу. Девять лет тому назад.
Ей тогда было двадцать, а сейчас ей двадцать девять. Он заговорил с ней об этих
странных, незнакомых ему до того, минутах беспричинной подавленности, которые,
когда он остается один, просачивались или втирались в его воспоминания,
незначительные сами по себе и потерявшие свои яркие краски, но милые ему, – о
старом Петербурге, – которые здесь, в первые дни, ожили в нем. Он был рад ей
сказать об этих учащающихся «затемнениях» настроения, о которых «своему старому
другу» сказать он не мог, об ужасно грустном чувстве, которое он испытывает,
глядя на дома и памятники, на мосты и церкви. Почему? Ведь это можно все легко
|
|