|
него одного. Но были заместители, – и все они исчезли в конце 1930-х годов,
ликвидированные в подвалах Лубянки или, может быть, в другом каком-нибудь
знакомом им месте по приказу Сталина. Теперь даже о Зиновьеве нет ни строчки ни
в советской истории, ни в советских энциклопедиях. Он выпал из советского
исторического прошлого, как выпали Троцкий и Каменев, а Луначарский,
Дзержинский, Чичерин и, может быть, сам Ленин остались в этом прошлом благодаря
естественной смерти, преждевременно исключившей их из эпохи великого террора
1930-х годов.
Беззаботными шутками угощали не только «Дуку» (таково было прозвище, данное
Горькому), но и его гостей, которые, пока не привыкали к духу этого дома,
иногда молча обижались (как случилось с Б. К. Зайцевым в Херингсдорфе в 1922
году), иногда озабоченно озирались, думая, что над ними здесь издеваются (как
было с Андреем Соболем в Сорренто, в 1925 году). И в самом деле: слушать
рассказы о том, как вчера днем белый кашалот заплыл из Невы в Лебяжью канавку;
или о том случае, когда двойная искусственная челюсть на пружине выскочила изо
рта адвоката Плевако во время его речи на суде по делу об убийстве купца
Голоштанникова, но в ту же секунду вернулась и с грохотом встала на место; или
о том, что у Соловья один предок был известный индейский вождь Чи-чи-ба-ба,
было не совсем ловко, а особенно самому профессору Чичибабину, если он при этом
присутствовал.
Ракицкого звали Соловьем, Андрея Романовича Дидерихса – Диди, Валентину
Ходасевич – Купчихой и Розочкой, Петра Петровича Крючкова – Пе-пе-крю, самого
Горького – Дукой, и Муру, когда она пришла с Чуковским, мечтая переводить на
русский сказки Уайльда и романы Голсуорси, и рассказала, что она родилась в
Черниговской губернии, немедленно признали украинкой и прозвали Титкой. Она
всем очень понравилась. Насчет переводов даже сам Чуковский не очень
рекомендовал ее, но ее попросили прийти опять, и она пришла, и стала приходить
все чаще. А когда через месяц наступили холода и темные ночи, ей предложили
переехать на Кронверкский.
В этом не было ничего странного: год тому назад Ракицкий, давний друг
Дидерихсов по Мюнхену, где все трое учились живописи и дышали воздухом «Синего
Всадника», пришел на Кронверкский едва живой, босой, обросший. Ему дали умыться,
накормили, одели в пиджак Дидерихса и брюки Горького, и он так и не ушел –
остался в доме навсегда, вплоть до 1942 года, когда умер в Ташкенте,
эвакуированный вместе с вдовой Максима и ее двумя дочерьми. Так в доме осталась
и Молекула, и жила там, пока не вышла замуж за художника Татлина, и так
уговаривали остаться Ходасевича, приехавшего однажды из Москвы больным, но он
не остался. Титка переехала в дом на Кронверкском постепенно, сначала ночуя то
здесь, то у Мосолова. Квартиру Мосолова должны были вот-вот реквизировать под
какое-то новое учреждение, очередное детище зиновьевской фантазии. Затем настал
день, когда Титка окончательно осталась у Горького. А еще через месяц она уже
печатала для него письма на старом разбитом «Ундервуде», который нашелся где-то
в чулане, неизвестно чей, и переводила на английский, французский и немецкий
его письма на Запад, письма, в которых он взывал о помощи голодающим русским
ученым. Эти письма, одно из десяти, доходили чудом. Герберт Гувер, директор
Американской Организации Помощи, был первым, кто откликнулся на них в 1920 году
и организовал посылку пакетов АРА погибающим интеллигентам России. И так как ни
Молекула, учившаяся в университете, ни Валентина, писавшая портреты, не
стремились к организованному хозяйству, Муре пришлось постепенно взять в свои
руки надзор над обеими старыми прислугами (кухаркой и горничной Дидерихсов) и
вообще упорядочить домашние дела. «Появился завхоз, – сказал Максим, приехав из
Москвы и увидев счастливую перемену на Кронверкском, – и прекратился бесхоз».
Ходасевич много лет спустя писал о Муре: он впервые увидел ее в начале 1920
года, когда очередным образом приехал в Петроград, – он в то время заведовал
московским отделом «Всемирной литературы»:
«Она рано вышла замуж, после чего жила в Берлине, где ее муж был одним из
секретарей русского посольства. Тесные связи с высшим берлинским обществом
сохранила она до сих пор. В начале войны она приехала в Петербург, выказала
себя горячею патриоткой, была сестра милосердия в великосветском госпитале,
которым заведовала баронесса В. И. Икскуль, вступила в только что возникшее
общество англо-русского сближения и завязала связи в английском посольстве. В
1917 г. ее муж был убит крестьянами у себя в имении – под Ревелем. Ей было
тогда лет двадцать семь. В момент Октябрьской революции она сблизилась с
Локкартом, который, в качестве поверенного в делах, заменил уехавшего
английского посла Бьюкенена. Вместе с Локкартом она переехала в Москву и вместе
с ним была арестована большевиками, а затем отпущена на свободу.
Покидая Россию, Локкарт не мог ее взять с собой. Выйдя из ВЧК, она поехала в
Петербург, где писатель Корней Чуковский, знавший ее по Англо-русскому обществу,
достал ей работу во „Всемирной литературе" и познакомил с Горьким.
Несколько лет тому назад вышла книга английского дипломата Локкарта –
воспоминания о пребывании в советской России. В этой книге фигурирует, между
прочим, одна русская дама – под условным именем Мура. Оставим ей это имя, уже в
некотором роде освященное традицией…
Личной особенностью Муры надо признать исключительный дар достигать
поставленных целей. При этом она всегда умела казаться почти беззаботной, что
надо приписать незаурядному умению притворяться и замечательной выдержке.
Образование она получила „домашнее", но благодаря большому такту ей удавалось
казаться осведомленной в любом предмете, о котором шла речь. Она свободно
говорила по-английски, по-немецки, по-французски и на моих глазах в два-три
месяца заговорила по-итальянски. Хуже всего она говорила по-русски – с резким
|
|