| |
знаменем, как и Вы не можете за моим. Но мир широк, и в нем есть место для нас
обоих, где мы можем продолжать быть неправыми.
Ваш Г . Дж . Уэллс» [84] .
Само собой разумеется, что к письму был приложен внушительный чек: Уэллс знал,
как знали все, что Джойсу, его жене и двум детям жить было очень трудно.
Муре было пятьдесят четыре года, когда умер Уэллс. С того дня, как она, бросив
Эстонию, приехала в революционный, голодный, холодный и вооруженный до зубов
Петроград 1918 года, прошло двадцать восемь лет, и со дня смерти Эйч-Джи до
конца ее жизни ей оставалось прожить ровно двадцать восемь лет. Но об этой
второй половине ее жизни рассказать осталось немногое. В первые годы, когда
происходило послевоенное восстановление Англии, она, совершенно свободная (сын
жил на ферме на о. Уайт, дочь была замужем) и без каких-либо денежных или иных
забот, жила в Лондоне, куда постепенно вернулись старые друзья и знакомые и где
она знала каждый перекресток, каждый переулок. Этот город был ее городом с 1911
года, ее место было здесь и нигде больше; эта квартира, заставленная тяжелой
мебелью, с полками до потолка – столько же было книг, сколько и бумаг, своих и
чужих, английских и русских, писем и рукописей, сотни писем, по большей части
неотвеченных, потому что теперь она становилась ленивой и небрежной. Миф,
который она всю жизнь создавала, ее собственный, личный миф, теперь уже не
требовал освежения, углубления и культивирования: одинокая, стареющая
аристократка, говорящая басом, малоподвижная, никогда сама не смеющаяся своим
остротам, увешанная тяжелыми бусами, в длинных, широких, темных юбках; она
курит сигары и пересыпает речь непечатными словами (английскими, конечно); она
любит соленые анекдоты, и у нее запас пикантных сплетен о людях «высшего
света»; она подчас не брезгует и сводничеством. Женщина былой, навеки ушедшей в
небытие имперской России. В созданном ею мифе жили прадеды, служившие
Александру I, прабабка, соблазнявшая Пушкина; сама она, дважды графиня и теперь
баронесса, говорившая и писавшая свободно на пяти языках, знавшая последнего
царя и кайзера Вильгельма, получившая блестящее образование в Кембридже и одна
из тысячи или десяти тысяч (а может быть, и ста), выжившая после всех катастроф,
национальных и личных, в согласии с теорией Дарвина. Она жила, и выжила, и
продолжает жить в ореоле знаменитостей своего века, знакомая со всеми, кто хоть
сколько-нибудь принадлежит верхнему слою современной Англии, и чувствует себя
дома в любом углу дважды послевоенной Европы.
До сознания Локкарта, видимо, еще в начале 1930-х годов дошло, что Мура не
перевела тридцати шести томов ни между 1918 и 1924 годами, ни между 1924 и
1934-м , и он ее взял к себе на службу, где она могла информировать его о том,
что делалось в интернациональном мире артистической и литературной элиты, в
среде русской эмиграции Лондона, Парижа и Праги и – в связи с Горьким, пока он
был жив, – в советской России. В эмиграции, впрочем, делалось весьма немногое,
но и то малое, что происходило, Локкарту несомненно было ценно и нужно при его
работе по информированию своего правительства (Болдвина, Чемберлена, а позже –
Черчилля) о делах и настроениях в Восточной Европе и России в десятилетие перед
войной. Когда же он попал, во время второй войны, на высокое место в Форин
Оффис начальником секретного отдела, она работала на него во французской среде.
Локкарт записывал у себя в дневнике далеко не все встречи с ней в 1930-х годах,
кроме того, первый том дневника 1918—1939 годов, единственный пока выпущенный
(в 1973 году), не включает в себя полного текста (выборка хорошо сделана
редактором текста Кеннетом Юнгом, но это все-таки только выборка). В 1940-х
годах работой в «Свободной Франции» Локкарт заменил ей ее службу в отделе,
которым он заведовал ранее: Париж, в который она до войны ездила раза
три-четыре в год, теперь был отрезан, Восточная Европа в своем прежнем виде не
существовала, таллиннские контакты были оборваны, политическая активность
русской эмиграции была равна нулю. На старом месте Мура, по-видимому, была ему
нужна все меньше. Об этом говорит одна из его записей перед началом войны.
После очередной встречи с Мурой – они вдвоем завтракали во французском
ресторане в Лондоне, «Жарден», – Локкарт записывает:
«Она только что вернулась из Эстонии [она продолжала туда ездить регулярно], и
у нее зловещие предчувствия насчет России. Она говорит, что у Литвинова
начались неприятности и, может быть, он теперь на очереди и будет убран. Сам я
в этом сомневаюсь, но в наше время я ничему не удивлюсь. С тех пор, как Горький
умер, и особенно с тех пор, как арестовали Ягоду [85] , она совершенно
отрезана от большевиков».
Из этой записи явствует, что какие-то довольно прочные нити после отъезда
Горького в Россию в 1933 году (до 1937—1938 годов, когда был ликвидирован
Ягода) все еще связывали Муру с кем-то высоко стоящим в советской
дипломатической иерархии или в НКВД, и – второе – эта связь несомненно шла
через Эстонию: она ездила туда почти так же часто, как и раньше (пока была
возможность), хотя ездить ей туда как будто бы не было никакой необходимости –
дети ее уже давно жили в Англии.
Кто мог быть в те годы (1930—1939) ее контактом в Таллинне, и кто был тогда
советским представителем в Эстонии? Был ли это кто-нибудь из тех, кто был
близок Горькому – Крючкову – Ягоде? Или это был кто-то, кто был ей знаком по
давним временам, через Красина – Кримера – Соломона? Или здесь кто-нибудь был
замешан из рядом лежавшей Латвии? Петерс в 1936 году был уже в немилости, но
еще на свободе. Могла ли быть установлена – по виду невинная – связь с
кем-нибудь из его окружения? Могли эти регулярные контакты привести к тому, что
была найдена передаточная инстанция между Лондоном и Москвой? Тогда, после
московских процессов, эти контакты должны были быть потеряны. Можно ли
предположить – только предположить, и с большой осторожностью, – что она имела
|
|