| |
причинам». Там он объяснил, почему именно он решил убить Максима, стараясь
переключить это убийство с политической почвы на почву убийства по страсти. Это,
кажется, в истории московских процессов единственный случай, когда подсудимым
было сделано признание того, что действительно было, а не, как в огромном
большинстве случаев, признание того, чего никогда не было.
Когда прокурор говорит, что Троцкий через Бухарина и Рыкова поручил убить
Горького (в угоду Гитлеру?), когда Крючков кается, что он хотел стать
«наследником крупных денег Горького», при наличии законного завещания и семьи,
то кажется, что за этим вообще нет никакой реальности, а только чей-то
параноический бред. Но паранойя процессом не кончается: проходят годы, и
Госиздат выпускает «Летопись жизни и творчества Горького», где в указателе
вовсе нет имени Крючкова, но на каждой десятой странице третьего и четвертого
тома мы находим это имя – помощника, советника, секретаря и друга Горького.
Паранойя продолжается, когда в энциклопедиях мы читаем пять страниц под именем
«Горький», где в конце нас информируют, что такого-то числа Горький, приехав в
Москву, заболел и такого-то числа состоялись его похороны; или когда в книге
«Горький в Москве» говорится о его болезни подробнее и о том, как проф.
Сперанский, который всегда лечил его и его семью, ничем уже не мог помочь
больному, а фамилий Плетнева и Левина вовсе нет.
Валентина Ходасевич, близкий друг семьи, не была допущена Крючковым к нему в
дни его последней болезни. Она пишет не без раздражения об этом сорок лет
спустя:
«Он был секретарем, управделом. Он распределял дела и людей, процеживал их
через ему одному известное сито. Часто отцеживались люди приятные и интересные
Алексею Максимовичу, а в пояснение говорилась одна и та же колдовская,
непроницаемая, сакраментальная фраза: Так нужно».
Крючков не дал Валентине машины, чтобы приехать и навестить писателя в Горках.
И ей тогда все это показалось «очень странным».
Есть версия, что Сталин отравил его конфетами с ядом, что Крючков был
исполнителем этого убийства, что Сталину Горький мешал ликвидировать «ленинскую
старую гвардию» и «оппозицию» и смерть его развязала Сталину руки для
московских процессов. Но об этом есть несколько противоположных косвенных
свидетельств и ни одного прямого. Возможно, что в одном из этих косвенных
свидетельств скрыта правда, но мы не можем гадать о ней. После 1945 года
упоминания в печати об убийстве Горького стали очень редки, а после 1953 года
прекратились вовсе.
Есть слова Екатерины Павловны Пешковой известному американскому журналисту
Исааку Дон Левину, сказанные ему в бытность его в Москве в 1964 году. Он пришел
к ней в гости, как к старой знакомой. На вопрос о смерти Горького она ответила:
«Не спрашивайте меня об этом! Я трое суток заснуть не смогу, если буду с вами
говорить об этом».
Признание ценное, но недостаточно ценное, чтобы разъяснить тайну. Оно ничего
по существу не говорит нам, только то, что сильная и жесткая Екатерина Павловна
превратилась в нервическую старуху: у нее был случай дать прямое свидетельство,
она его упустила. Тогда же на вопрос о смерти Максима она ответила, что он умер
от воспаления легких.
Одно из многих свидетельств, что Горький был отравлен Сталиным, и, пожалуй,
самое убедительное, хотя и косвенное, принадлежит Б. Герланд и напечатано в № 6
«Социалистического вестника» 1954 года. Б. Герланд была заключенной в Гулаге,
на Воркуте, и работала в лазарете лагеря вместе с проф. Плетневым, также
сосланным. Он был приговорен к расстрелу за убийство Горького, но ему заменили
смертную казнь двадцатью пятью годами лагеря, срок, позже сокращенный на десять
лет. Она записала его рассказ:
«Мы лечили Горького от болезни сердца, но он страдал не столько физически,
сколько морально: он не переставал терзать себя самоупреками. Ему в Советском
Союзе уже нечем было дышать, он страстно стремился назад в Италию. На самом
деле Горький старался убежать от самого себя, – сказал Дмитрий Дмитриевич, –
сил для большого протеста у него уже не было. Но недоверчивый деспот в Кремле
больше всего боялся открытого выступления знаменитого писателя против его
режима. И, как всегда, он в нужный ему момент придумал наиболее действенное
средство. На этот раз этим средством явилась бонбоньерка, да, красная,
светло-розовая бонбоньерка, убранная яркой шелковой лентой. Одним словом –
красота, а не бонбоньерка. Я и сейчас еще ее хорошо помню. Она стояла на ночном
столике у кровати Горького, который любил угощать своих посетителей. На этот
раз он щедро одарил конфетами двух санитаров, которые при нем работали, и сам
он съел несколько конфет. Через час у всех троих начались мучительные
желудочные боли; еще через час наступила смерть. Было немедленно произведено
вскрытие. Результат? Он соответствовал нашим самым худшим опасениям. Все трое
умерли от яда».
«Врачей, – пишет Герланд со слов Плетнева, – бросили в тюрьму по обвинению в
отравлении Горького по поручению фашистов и капиталистических монополий». Но
почему из восьми врачей, лечивших Горького и подписавших медицинское заключение
о его смерти, судили, пытали и приговорили только двух? Это остается
необъясненным.
Как это часто бывает в косвенных показаниях, здесь чувствуется, что Герланд не
могла всего этого выдумать, – у нее не было никакого интереса лгать, она вышла
из лагеря в 1953 году. Проф. Плетнев умер за несколько лет до этого, все еще на
Воркуте. Ему было больше восьмидесяти лет. Но и у него не было никаких причин
придумывать историю бонбоньерки. Как она могла попасть в комнату больного? И
как случилось, что никто из окружающих – внучки, друзья, навещающие Горького,
|
|