| |
Англичане, пришедшие в Балтийское море как наблюдатели, а также для оказания
помощи генералу Юденичу, поймали Раскольникова, доставили его в Англию, а затем,
после допроса в Лондоне, освободили и вернули в Россию. В этой книге, вышедшей
через одиннадцать лет после смерти Сталина, сообщается, что Раскольникову,
давно умершему от инфаркта, возвращено теперь звание героя Октябрьской
революции. О дипломатической карьере его сказано на четырех страницах (из
154-х) и о смерти его – три строки. Припадок якобы случился от волнений,
связанных с «культом личности».
Раскольников покончил с собой, не оставив записки. Жена его появилась через
неделю после смерти мужа в Париже. Это была невысокого роста блондинка, очень
тихая, видимо, еще под впечатлением случившегося с ней. Я знала ее, я видела ее
маленькую дочь, так же как и многие другие друзья и знакомые И. И.
Фондаминского-Бунакова, одного из четырех редакторов «Современных записок»,
толстого эмигрантского журнала, выходившего в Париже. Однажды утром Бунакову
позвонили из Сюрте Женераль (центр парижской полиции) и попросили его приехать.
Он был вызван не только в качестве переводчика (Раскольникова не говорила
по-французски), но и в качестве возможного поручителя за нее: ее доставили из
Ниццы, где она с дочерью укрылась в полицейском участке после самоубийства мужа,
и теперь ей было выдано временное свидетельство для проживания в Париже.
Бунаков немедленно не только подписал, что берет ее на поруки, но привез к себе
на квартиру, и вместе с девочкой она прожила у него около года, после чего
устроилась под Парижем в канцелярию одного из русских эмигрантских учреждений.
Судьба ее мне неизвестна, но дочь ее жива, она француженка, научный работник
Страсбургского университета и автор книги по экономической истории древней
Греции и Рима [67] .
В 1937 году в Париже я встретилась с Мурой в последний раз. До этого, в 1932
году, была нечаянная встреча в одном пустынном кафе, вечером, около Военной
школы. Я сидела одна на террасе за чашкой кофе. Она сперва не заметила меня и
села через столик. Мы заговорили. Ей было тогда около сорока лет, она была худа
и держалась очень прямо. Лицо было усталое, не усталое от проходящего дня, но
усталое раз и навсегда, и я сразу почувствовала, что она мне нисколько не рада.
И не рада не потому, что это именно я, а потому, что она пришла сюда, чтобы
дождаться кого-то, и посторонние ей мешали. Поговорив всего минуту, – а она все
рассеянно смотрела по сторонам, я расплатилась и ушла, и она не удержала меня.
Но последняя встреча, пять лет спустя, была совсем иной: этот 1937 год был
юбилейный год Пушкина, и в Париже была устроена выставка, где книги и портреты
его и его современников и рисунки костюмов для «Золотого петушка», «Царя
Салтана», «Пиковой дамы» и «Евгения Онегина» были собраны из коллекции С. М.
Лифаря, которому по наследству досталась коллекция С. П. Дягилева. Ходасевич в
конце 1920-х годов, нуждаясь в деньгах, продал Дягилеву свою коллекцию первых
изданий Пушкина, которую собирал с юности. Она была ему привезена из России в
1925 году, и тут она была вся, в старинных переплетах прошлого века.
Я пришла на выставку одна, но у входа столкнулась с А. Н. Бенуа, и мы с ним
вошли вместе и начали с его рисунков, висевших в первой комнате. И как только
мы вошли во вторую, я увидела Муру, стоявшую рядом с Добужинским. Народу кругом
было немного. Все четверо мы поздоровались. Она сказала, что специально
приехала на пушкинскую выставку из Лондона, что в Лондоне ПЕН-клуб, по ее
совету, устраивает торжественное собрание, посвященное Пушкину, и она должна
переговорить с Лифарем, нельзя ли часть экспонатов – Ваши рисунки непременно,
Александр Николаевич, и ваши, Мстислав Валерьянович, – сказала она с такой
ласковой любезностью, что я сразу вспомнила ее такой, какой она была когда-то,
– показать Лондону. Через несколько минут Бенуа и Добужинский отошли от нас, и
мы остались одни: я сказала ей то, что почувствовала: «Как прежде. Вы такая же,
как были прежде». Она улыбнулась, показывая мне, как ей приятно, то, что я ей
говорю. И тогда я сказала: «Я все жду, когда вы напишете свои мемуары». Она
удивленно посмотрела на меня, и в лице у нее показалось беспокойство. Склонив
голову набок и с минуту смотря мне в глаза, она тихо и как-то хитро, словно
внутренне смеясь надо мной, сказала:
– У меня никогда не будет мемуаров. У меня есть только воспоминания. – После
чего она протянула мне руку и, уже не улыбаясь, отошла так же естественно, как
если бы не сказала мне ничего.
Но в Лондоне, устраивая торжественный обед, отмечающий пушкинский юбилей, она
пережила неприятность, которая, строго говоря, никаких серьезных последствий не
имела. Уэллс, прослышав, что левая часть членов ПЕН-клуба заигрывает с
советским послом Майским и хочет, чтобы он возглавил пушкинское торжество,
вознегодовал и написал секретарю клуба письмо:
«Мой дорогой Ульд, Что это я слышу, будто ПЕН поднимает у себя красный флаг?
Почему некий левый издатель – издатель! – собирается председательствовать в
моем ПЕН-клубе? И почему вы выбрали Майского оратором на этом вечере, когда в
стране есть настоящие русские писатели? Что это значит? Русские [советские]
отказались войти в ПЕН-клуб в 1934 году, и с тех пор ничего не изменилось. Я не
буду присутствовать на вечере, но я считаю, что вправе требовать полный отчет
обо всех речах, которые будут там произнесены. Я должен это все обдумать.
Сейчас я склонен – принимая во внимание все сделанное мною, чтобы удержать
ПЕН-клуб от групповщины, – уйти из клуба и сделать это как можно публичнее,
порвать все связи и посоветоваться с вдовой Голсуорси насчет сумм, которыми
располагает организация. Ни я, ни Голсуорси никогда не предполагали, что ПЕН
будет служить рекламой для „левого книжного клуба"».
На это письмо он получил ответ:
«Мой дорогой Эйч-Джи,
|
|