|
бомбами и воем сирен пикирующих бомбардировщиков, и в этом неописуемом хаосе
тонула любая попытка организованного военного сопротивления – страна была
готова к обороне, но не была готова к гибели. У французской ставки в Бриаре для
связи с войсками и внешним миром имелся один-единственный телефонный аппарат,
да и тот не функционировал с двенадцати до четырнадцати часов, потому что
телефонистка на почте уходила в это время обедать. Когда же командующий
британским экспедиционным корпусом генерал Брук спросил о дивизиях, которые
якобы должны были защищать «крепость Бретань», то новый французский
главнокомандующий генерал Вейган только удрученно пожал плечами: «Я знаю, что
все это чистая галлюцинация». Подобно генералу Бланшару, многие военачальники
тупо глядели на оперативные карты как на белую стену – было такое впечатление,
что на Францию и впрямь обрушились небеса [393] .
Хотя немецкие планы битвы за Францию едва ли предусматривали какую-либо
активность со стороны противника, и директивы походили скорее на указания по
проведению многодневного учебного марш-броска, а не военного похода, Гитлер был,
тем не менее, смущен такой скоростью продвижения собственных армий вперед. 14
июня его войска вошли через ворота Майо в Париж и сорвали с Эйфелевой башни
трехцветный французский флаг; три дня спустя в течение одного дня Роммель
совершил бросок на двести сорок километров, а когда в тот же день Гудериан
сообщил, что он со своими танками дошел до Понтарлье, Гитлер запросил
телеграфом, не ошибка ли это, «вероятно, имеется в виду Понтайе-сюр-Сон»,
Гудериан протелеграфировал: «Никакой ошибки. Лично нахожусь в Понтарлье на
швейцарской границе» [394] . Оттуда он двинулся на северо-восток и вклинился с
тыла в линию Мажино. Оборонительный вал, бывший не только основой стратегии
Франции, но и всего ее мышления, пал почти без боя.
И тут как бы на помощь победе Германии, ставшей уже осязаемой, пришла Италия.
Хотя Муссолини, как он любил говорить, ненавидел репутацию ненадежности,
приставшую к его стране, и хотел путем «политики, прямой, как клинок шпаги»,
заставить забыть о ней, обстоятельства не благоприятствовали этим его
намерениям. Его первоначальное решение не ввязываться в войну было поколеблено
уже в октябре в результате немецких побед в Польше, в ноябре мысль, что Гитлер
может выиграть войну, он воспринимал как «совершенно невыносимую», в декабре в
разговоре с Чиано «открыто пожелал немцам поражения» и выдавал голландцам и
бельгийцам сроки немецкого наступления, а в начале января направил Гитлеру
письмо, в котором, пользуясь своим правом «декана диктаторов», самоуверенно
растекался в советах и пытался нацелить Гитлера на Восток [395] .
«Никто не знает лучше меня, поскольку я обладаю вот уже сорокалетним
политическим опытом, что политика выдвигает тактические требования… Поэтому я
понимаю, что Вы… избегали второго фронта. Россия тем самым, не шевельнув и
пальцем, получила в Польше и Прибалтике большой выигрыш от этой войны. Но я,
будучи революционером от рождения и никогда не меняя своих взглядов, говорю Вам,
что Вы не можете постоянно жертвовать принципами Вашей революции в угоду
тактическим требованиям определенного политического момента. Я придерживаюсь
убеждения, что Вы не можете допустить, чтобы упало антисемитское и
антибольшевистское знамя, которое Вы высоко несли на протяжении двадцати лет… и
я безусловно исполню свой долг, если добавлю, что один-единственный дальнейший
шаг по расширению Ваших отношений с Москвой имел бы в Италии опустошительные
последствия…» [396]
Однако при встрече на перевале Бреннер 18 марта 1940 года Гитлеру без особого
труда удалось устранить отрицательные эмоции Муссолини и вновь разжечь в
партнере старые комплексы, связанные с жаждой добычи и восхищения. «Нельзя
закрывать глаза на то, что дуче очарован Гитлером, – писал Чиано, – и к тому же
эта очарованность совпадает с устремлениями его собственной натуры, толкающей
его к действию». Начиная с этого момента, у Муссолини растет решимость
участвовать в войне. Просто недостойно, считает он, «сидеть сложа руки, когда
другие делают историю. Дело не в том, кто победит. Чтобы сделать народ великим,
надо послать его в бой – если потребуют обстоятельства, даже пинками в задницу.
Этого я и буду придерживаться» [397] . В ослеплении от успехов своего товарища
по судьбе, вопреки воле короля, промышленников, армии, даже вопреки воле части
своих влиятельных соратников по Большому совету, он взял теперь курс на
вступление Италии в войну. Когда в первые же дни июня в ответ на приказ начать
наступление маршал Бадольо, возражая, заметил, что у его солдат «нет даже
достаточного количества рубах», Муссолини, отвергая его возражения, сказал: «Я
уверяю вас, что в сентябре все кончится, и мне нужно несколько тысяч мертвецов,
чтобы как участнику войны сесть за стол мирных переговоров. 10 июня итальянские
соединения начали наступление, однако застряли уже на подступах к пограничному
населенному пункту Мантон. Возмущенный итальянский диктатор реагировал на это
так: „Мне нужен материал. И Микеланджело нужен был мрамор, чтобы создать свои
статуи. Если бы у него была одна глина, он стал бы всего лишь горшечником“
[398] . А неделю спустя события обогнали его честолюбие – президент Франции
Лебрен поручил формирование правительства маршалу Петену. Первое, что тот
сделал на своем новом посту, было обращение к германскому верховному
командованию через правительство Испании с просьбой о перемирии.
Гитлер получил сообщение об этом в маленькой бельгийской деревушке
Брюли-ле-Пеш близ французской границы, где находилась его ставка. Кинопленка
запечатлела взрыв его чувств – некую стилизованную в соответствии с сознанием
собственной роли пляску радости с притопыванием правой ноги, улыбкой во все
лицо, покачиванием застывшей в оцепенении головой и похлопыванием себя по бедру.
|
|