|
Однако почти непрерывные бомбежки скоро стали вынуждать Гитлера то и дело
спускаться в заложенный в саду на глубине восьми метров бункер, и через
какое-то время он решил перебраться туда совсем; к тому же такой уход в пещеру
отвечал все явственнее проявлявшимся главным чертам его натуры: страху,
недоверию и отрицанию реальности. Даже в верхних помещениях, где Гитлер еще в
течение нескольких недель имел обыкновение принимать пищу, гардины были всегда
плотно задернуты [655] . А снаружи в это время рушились все фронты, пылали
города и тянулись нескончаемые потоки беженцев – хаос разрастался.
И все же во всем этом виделась какая-то направляющая энергия, которая вела не
просто к кончине рейха, а к его гибели. Ибо с самого начала своей политической
карьеры Гитлер не уставал в высокопарных формулировках, которые он так любил,
заклинать альтернативой – мировое господство или гибель, и не было никакого
повода сомневаться в том, что о гибели он говорил в не менее буквальном смысле,
нежели о своей – теперь уже рухнувшей – страсти к господству над миром.
Действительно, отсутствие драматического конца дезавуировало бы всю его прошлую
жизнь, его оперный, очаровывающийся грандиозными эффектами темперамент: если мы
не победим, заявил он еще в начале тридцатых годов, распространяясь в одной из
своих фантазий насчет предстоящей войны, «то погибая сами, мы увлечем в эту
погибель еще и половину мира» [656] .
Конечно, дело тут было не только в его тяге к театральности и не только в его
упрямстве и отчаянии – они лишь подталкивали к катастрофе, скорее, дело тут
было в том, что Гитлер видел в этом максимальный шанс для выживания. Штудируя
историю, он понял, что только грандиозная гибель и развивает ту мифотворческую
силу, благодаря которой остаются в памяти потомков чьи-то имена; и вот теперь
он вкладывал всю свою оставшуюся силу в постановку своего ухода. Когда в конце
января ставший к тому времени генерал-майором Отто Эрнст Ремер спросил его,
почему же он несмотря на неминуемое поражение все еще стремится продолжать
борьбу, Гитлер мрачно ответил: «Из тотального поражения вырастает посев нового».
Нечто подобное сказал он примерно неделю спустя и Борману: «Отчаянная борьба
сохранит свою вечную ценность в качестве примера. Во всяком случае это не наш
стиль – дать себя прирезать, как овец. Пусть нас, может быть, и уничтожат, но
безропотно привести себя на бойню мы не позволим» [657] .
Это соображение придавало поведению Гитлера на всем заключительном этапе
безысходную последовательность и послужило, в частности, основой для его
последней концепции ведения войны – стратегии «грандиозной гибели». Еще осенью
1944 года, когда армии союзников вышли к германской границе, он распорядился о
применении практики «выжженной земли» уже и на территории рейха и потребовал,
чтобы противнику оставляли лишь пустыню цивилизации. Но то, что казалось
поначалу хоть как-то оправданным оперативными соображениями, превратилось
вскоре в бесцельную, прямо-таки абстрактную манию разрушения. Ликвидации
подлежали не только предприятия промышленности и снабжения, но и все учреждения,
необходимые для поддержания жизни: продовольственные склады и канализационные
системы, подстанции, кабели связи и радиомачты, телефонные станции,
распределительные схемы и склады запасных частей, документация отделов прописки
и бюро актов гражданского состояния, а также все банковские документы; та же
участь ожидала даже уцелевшие после бомбежки памятники искусства: исторические
здания, дворцы, церкви, драматические и оперные театры. Вандалистекая суть
Гитлера, всегда жившая в нем под тонким слоем буржуазной культурности, этот его
синдром варварства, проявилась теперь во всей своей наготе, На одном из
последних совещаний, где обсуждалась обстановка, он вкупе с Геббельсом,
вернувшимся на свои начальные радикальные позиций и ставшим по этой причине в
те недели ближе к Гитлеру, чем когда бы то ни было, сожалел, что они не
развернули революции в классическом стиле и что как захват власти, так и аншлюс
Австрии оказались полны «изъянов» из-за отсутствия сопротивления, а то мы
«разгромили бы все», – усердствовал министр, а Гитлер посетовал на свои
многочисленные уступки: «всегда потом жалеешь, что был таким добрым» [658] .
Действуя именно в таком духе, он, по свидетельству Гальдера, еще в самом
начале войны настоял, вопреки мнению генералитета, на бомбардировке и обстреле
уже готовой сдаться Варшавы и эстетически наслаждался картинами разрушений:
апокалипсически черным небом, миллионом тонн бомб, вздыбливающимися от взрывов
стенами зданий, паникой и гибелью людей [659] . Во время похода на Россию он с
нетерпением ожидал уничтожения Москвы и Ленинграда, летом 1944 года – гибели
Лондона и Парижа, а после с наслаждением рисовал себе картину того ужасающего
эффекта, который принесла бы бомбардировка с воздуха улиц-ущелий Манхэттена;
вот только ни одному из этих ожиданий и видений так и не суждено было сбыться
[660] . Но зато теперь он мог почти без каких-либо ограничений пойти на поводу
своего первобытного аффекта разрушения, без труда сочетавшегося не только с
особой стратегией гибели, но и с революционной ненавистью к старому миру, и все
это вместе и придавало лозунгам заключительного этапа тот тон экстатического
гибельного восторга, которым пронизаны все крики возмущения и который
представляется актом крайнего саморазоблачения: «Под развалинами наших
опустошенных городов окончательно погребены последние так называемые достижения
буржуазного девятнадцатого века, – чуть ли не ликуя писал Геббельс. – Вместе с
памятниками культуры рушатся и последние препятствия для выполнения нашей
революционной задачи. Теперь, когда все лежит в развалинах, нам придется
отстраивать Европу заново. В прошлом частное владение принуждало нас к
буржуазной сдержанности. Теперь же бомбы вместо того, чтобы убить всех
европейцев, лишь отполировали тюремные стены, в которых они были заперты… Врагу,
стремившемуся уничтожить будущее Европы, удалось только уничтожение прошлого,
и это означает конец всему старому и изжившему себя» [661] .
|
|