|
обстоятельствах будем продолжать эту борьбу, пока, как сказал Фридрих Великий,
один из наших проклятых противников не устанет бороться и пока мы не получим
мир, который обеспечит немецкой нации жизнь на ближайшие 50 или 100 лет и
который, главное, не покроет во второй раз нашу честь позором, как это
случилось в 1918 году… Если бы моя жизнь окончилась (20 июля), то для меня
лично это было бы – я вправе это сказать – освобождением от забот, от бессонных
ночей и тяжелой нервотрепки. Ведь всего лишь какая-то доля секунды – и ты
избавлен от всего и имеешь свой покой и вечный мир. И все-таки я благодарен
Провидению за то, что остался в живых» [646] .
Однако тем не менее кажется, что его организм стал теперь реагировать на
перманентное перенапряжение уже сильнее и нетерпеливее, чем когда бы то ни было.
После 20 июля Гитлер покидает бункер еще реже, чем прежде, и избегает свежего
воздуха, он боится инфекций и террористов. Он не поддается уговорам своих
врачей оставить душные, маленькие помещения с их угнетающей атмосферой, более
того, разочарованный и терзаемый своими горькими чувствами, он все глубже
погружается в этот бункерный мир. В августе он начинает жаловаться на
постоянные головные боли, в сентябре заболевает вдруг желтухой, мучится зубной
болью, а в середине месяца, вскоре после того как впервые крупные соединения
союзников вторглись на территорию рейха, с ним случился сердечный припадок. По
сохранившимся свидетельствам, он лежал в апатии на своей походной кровати, в
его голосе слышалась легкая дрожь, и какое-то время казалось, что воля к жизни
уже покинула его, Головокружения, приступы потливости и боли в желудке
следовали друг за другом, все это было связано с какой-то тяжелой инфекцией, а
лежавшее на поверхности подозрение в истерическом характере этого букета
болезней усиливалось тем, что и теперь, как и осенью 1935 года, понадобилась
операция на голосовых связках. 1 октября, в ходе врачебной процедуры, Гитлер на
какое-то время потерял сознание [647] . Только после этого болезни начинают
утихать, но теперь еще больше усиливается дрожь в конечностях, часто бывает у
него и нарушение равновесия, а однажды, во время одной из его редких прогулок,
на которые он в конце концов дал себя уговорить, он, словно направляемый
чьей-то рукой, стал клониться в сторону. Надо полагать, что одной из причин
этой в целом внезапной регенерации явилось давление на него тех принципиальных
решений, принимать которые он был теперь, перед лицом надвигающейся
заключительной фазы войны, просто вынужден.
В стратегическом плане у него оставались всего лишь две альтернативы: он мог,
используя старую идею Германии-бастиона, собрать воедино всю массу еще
остававшихся на Востоке сил и укрепить таким образом растянутый фронт обороны,
либо же попытаться еще раз нанести удар на Западе. Такой была, так сказать,
военная формулировка неоднократно, начиная с лета 1943 года, возникавшего
вопроса, где же все-таки следует искать шанс – на Востоке или на Западе,
насколько бы неудачным и по сути своей беспочвенным ни был сам этот вопрос. В
начале 1944 года в одном из выступлений по радио Гитлер попытался вновь
повторить свое притязание на роль спасителя Европы от «большевистского хаоса»,
сравнил свою миссию с миссией Греции и Рима и заявил, что высшим смыслом этой
войны является борьба не на жизнь, а на смерть между Германией и Советским
Союзом и что она представляет собой сопротивление новому вторжению гуннов,
угрожающему всей Западной Европе и Америке. Если победит Советская Россия, то
«десять лет спустя старейший культурный континент утратит характерные черты
своей жизни, сотрется ставшая всем нам такой дорогой картина художественного и
материального развития, а народы – носители этой культуры, ее представители…
деградируют где-то в лесах и болотах Сибири, если судьба их не будет до того
решена выстрелом в затылок» [648] . Теперь же, несколько месяцев спустя, он
решается на наступление на Западе, пойдя на ослабление находящегося в
чрезвычайно тяжелом положении Восточного фронта.
Это решение часто рассматривается как акт последней великой демаскировки, как
саморазоблачение этого беспринципного циника, и почти кажется, что оно и впрямь
срывает с него покрывало, за которым он ведь и появился тем
революционером-нигилистом, каким увидел его Герман Раушнинг, – человеком, не
интересующимся ни идеей, ни программой, ни целью, а использующим идеи, цели и
программы ради увеличения объема власти и усиления ее действенности. Бесспорно,
стесненное положение, в котором он в тот момент находился, высветило какие-то
стороны его сути: его вероломство по отношению к идеям и убеждениям и его
презрение к принципам, и, конечно же, оно показывает в тусклом свете и без того
замызганный стяг «борьбы против большевизма». Строго говоря, это решение
компрометировало его больше, нежели московский договор, который Гитлер мог еще
оправдывать как обходной путь и тактический маневр, ибо теперь никаких обходных
путей тут уже не было.
И все же, при всем том, решение о наступлении на Западе отнюдь не снимает того,
что было фиксацией Гитлера на всю его жизнь и что носило одержимый, чуть ли не
маниакальный характер, и доказательств этому буквально несть числа. От
внимательного наблюдателя не ускользнет ведь и та последовательность, что
содержалась в его решении. Разумеется, тут играет свою роль и упрямство, и
отчаяние, и неугасимая ненависть к Западу, разрушившему его великий план, и,
как можно предполагать, в своем радикальном настроении на заключительном этапе
он еще раз открыл, насколько же ближе ему Сталин, этот, как он часто говорил,
«гениальный мужик», к которому следует относиться «с безусловным уважением»
[649] . Но в целом решение Гитлера было в подавляющей мере продиктовано более
продуманным соображением, чем этого можно было ожидать от него, когда он стоял
уже на краю гибели, у финиша своей власти и своей жизни.
|
|