|
бедствий, с ослабленной сопротивляемостью вследствие войны, поражения и
инфляции, люди, которым надоела уже и прекраснодушная болтовня демократов с их
постоянными призывами к разуму и трезвости мышления, теперь отпустили все
душевные тормоза и находились в состоянии аффекта.
Правда, вначале они реагировали скорее аполитично, смирясь перед лицом
фатальности и непредсказуемости катастрофы. Ими владели заботы повседневного
существования: ежедневные походы на биржу труда, стояние в очередях перед
продуктовыми магазинами или общественными благотворительными столовыми, мучения
в жалких попытках как-то выжить; а наряду с этим – апатичное и отчаянное
хождение по опустевшим пивнушкам, сидение на углах улиц или же в тёмных жилищах
с чувством, что жизнь растрачена впустую. В сентябре 1930 года число
безработных вновь превысило 3 миллиона, годом позже оно составляло четыре с
половиной, а в сентябре 1932 года – уже более пяти миллионов, хотя статистика в
начале года свидетельствовала о шести миллионах безработных, не считая временно
или частично занятых. Это касалось почти каждой второй семьи, и 15—20 миллионов
человек зависели от пособия, размера которого по подсчётам американского
журналиста Г. Р. Никербокера в известном смысле хватало на жизнь, поскольку
получатель мог на таком рационе умирать от голода целых 10 лет. [145]
Чувство полного уныния и бессмысленности существования доминировало над всем.
Одним из разительных побочных явлений кризиса является беспримерная волна
самоубийств. Жертвами были сначала прежде всего разоряющиеся банкиры и деловые
люди, а по мере продолжения кризиса – все чаще представители среднего сословия
и мелкой буржуазии, мелкие лавочники, служащие, пенсионеры, Для которых острое
осознание своей социальной принадлежности к бедноте всегда было признаком не
только лишений, но, в гораздо большей степени, унизительным показателем их
социального падения. Нередко кончали с собой целые семьи. Рождаемость падала, а
смертность росла, так что в двадцати крупных городах Германии отмечалось
уменьшение численности жителей. Весь хаос, а также подчас гротесковая
бесчеловечность вырождающегося в тисках кризиса капитализма создали почву для
представлений о крушении целой эпохи. Как обычно в такой атмосфере зародились
бессмысленные надежды и иррациональные устремления, связывавшиеся с радикальным
преобразованием всего миропорядка. Это было великое время для шарлатанов,
астрологов, ясновидящих, хиромантов и спиритов. Нужда и лишения учили если и не
молитве, то хотя бы псевдорелигиозности и невольно направляли взгляды населения
на людей, на которых, казалось, лежала печать благодати и которые занимались не
только обычными людскими делами, но обещали большее, нежели просто нормальное
существование, порядок и «политику» – а именно, открытие утерянного смысла
жизни.
Как никто другой, Гитлер нутром чувствовал эти потребности и сумел
сконцентрировать их на собственной персоне. Пробил во всех отношениях его час.
Он моментально преодолел в себе некую тягу к флегме, к затворничеству, не раз
проявлявшуюся в предыдущие годы. Долгое время не было поводов, которые
оказались бы на высоте его пафоса. План Дауэса, придирки оккупантов или внешняя
политика Штреземана – всё это было слишком мелко для его проклятий, и, вероятно,
он чувствовал, что диссонанс между этими событиями и той экзальтацией, которую
он пытался разжечь вокруг них, иногда производил нелепое впечатление. Но теперь
он наконец видел достойный, пронизанный катастрофой фон, могущий придать его
демагогическому авантюризму необходимое драматическое обрамление. В своей
агитации он всё ещё фиксировал внимание на Версале и внешней политике
Штреземана, парламентаризме и французской оккупации, на капитализме, марксизме
и, прежде всего, на всемирном еврейском заговоре; но теперь любое из этих
понятий можно было легко увязать с царящей потерянностью и нищетой, которую
ощущали все.
Гитлер превосходил своих конкурентов хотя бы уже потому, что сумел личным
устремлениям и чувству отчаяния масс придать характер политического выбора и
подменить самые противоречивые ожидания собственными намерениями. Представители
других партий выходили к народу скорее в замешательстве, с успокаивающими
речами: признаваясь в собственной беспомощности, они полагались на солидарность
всех тех, кто был бессилен перед лицом катастрофы. Гитлер же выступал
оптимистично, агрессивно, подчёркивая свою веру в будущее, и лелеял свою
враждебность. «Никогда в жизни, – заявлял он, – я не чувствовал себя так хорошо
и таким внутренне довольным собой, как в эти дни» [146] . В своих разнообразных
призывах, звучавших словно сигнал боевой тревоги, он апеллировал к запутавшимся
людям, которые ощущали на себе давление как справа, так и слева, и со стороны
капитализма, и со стороны коммунизма, и были обижены на существующий строй,
отказывавший им в поддержке. Его программа отбрасывала и то, и другое: она была
антикапиталистической и антипролетарской, революционной и реставрационной, она
рисовала холодные видения будущего и одновременно картины, исполненные тоски по
доброму старому времени, и была тонко сориентирована на парадокс революционного
возмущения, стремящегося к восстановлению прежних порядков. Эта программа
сознательно ломала рамки всех традиционных фронтов. Но ставя себя решительно и
радикально вне границ «системы», Гитлер одновременно настойчиво утверждал свою
непричастность к царящим бедствиям и тем обосновывал свой приговор всему
существующему.
Словно в подтверждение его слов, парламентские институты не выдержали даже
первого испытания. Ещё до кульминации кризиса распалась весной 1930 года
«большая коалиция». Её конец стал прологом к прощанию с республикой. На первый
взгляд речь шла о давно тлевших, по сути, незначительных разногласиях между
обеими партиями крайних флангов о распределении бремени расходов на пособия по
безработице; на деле же правительство Германа Мюллера распалось вследствие
|
|