| |
показать, готова ли она искренне к взаимопониманию и действительно отказалась
от всех реваншистских намерений.
Гитлер отреагировал на это взрывом возмущения.
14 октября, вскоре после того как британский министр иностранный дел сэр Джон
Саймон изложил новые позиции союзников, и стала очевидной их решимость в случае
необходимости навязать Германии испытательный срок за столом конференции,
Гитлер объявил о своём намерении покинуть конференцию по разоружению.
Одновременно он сообщил о выходе Германии из Лиги наций. О его решимости
свидетельствует ставшее известным лишь в Нюрнберге указание вермахту оказать
вооружённое сопротивление в, случае санкций. [499]
Потрясение от этого первого удара, которым Гитлер брал в собственные руки всю
внешнюю политику режима, было огромным. Это решение он принял, вопреки
распространённому мнению, не единолично – его поддерживали и другие, прежде
всего министр иностранных дел фон Нойрат, который, что было характерно, ратовал
за обострение внешнеполитического курса, выражавшего рост самосознания; но
пафос жеста, тот тон бурного негодования, с которым обосновывался данный шаг –
тут авторство однозначно принадлежит Гитлеру; именно он свёл альтернативу к
резкой формуле «разрыв или бесчестье». В речи по радио вечером этого дня он
впервые направил свою апробированную во внутренней политике двойную тактику на
заграницу: он смягчал и затуманивал свой афронт потоком вербальных уступок и
даже выражений сердечной симпатии, назвал Францию «нашим старым, но славным
противником» и заклеймил как «сумасшедших» тех, кто может представить войну
между нашими двумя странами».
Эта тактика окончательно парализовала и без того незначительную склонность
европейских держав к созданию фронта противодействия: никто из лидеров не знал,
как быть.
То презрение, с которым Гитлер бросил к их ногам ту честь, которую долго и
упорно выпрашивала Веймарская республика, прямо-таки опрокидывала их образ мира.
Одни – таких были единицы – скрывали своё смущение, поздравляя друг друга с
избавлением от неудобного партнёра, другие требовали военной интервенции, в
женевских кулуарах раздавались взбешённые хотя и не воспринимавшиеся всерьёз
восклицания «C'est la guerre!» [500] – но сквозь этот шум впервые до сознания
стало доходить, что Гитлер заставит старую Европу заявить о своей чёткой
позиции, а это ей не по силам, и что он уже нанёс смертельный удар по хлипкому,
подорванному страхом, недоверием и эгоизмом принципу Лиги наций. Правда,
одновременно умерла и идея разоружения, и если завоевание власти Гитлером
действительно, как отмечали, было своего рода объявлением войны Версальской
мирной системе [501] , то оно было сформулировано в тот день 14 октября; но его
никто не принял. Распространённое раздражение бесконечной женевской говорильней,
парадоксами и актами лицемерия проявилось прежде всего в английской печати;
консервативная «Морнинг пост» заявила, что она не прольёт «ни одной слезы из-за
кончины Лиги наций и конференции по разоружению», скорее следует испытывать
чувство облегчения от того, что «подобный балаган» подошёл к концу. Когда в
одном лондонском кинотеатре в киножурнале хроники недели на экране появился
Гитлер, посетители зааплодировали. [502]
Опасаясь, что полный успех тактики ошеломляющих акций укрепит манеру Гитлера
идти напролом, прибывший из Женевы Герман Раушнинг посетил его в берлинской
рейхсканцелярии. Он нашёл его «в блестящем настроении, все в нём было заряжено
энергией и жаждой действий». От предупреждений относительно царящего в Женеве
возмущения и требования военных демаршей он отмахнулся пренебрежительным жестом
руки: «Эти деятели хотят войны? – спросил он. – Да они о ней и не думают…
Там собралась всякая шваль. Они не действуют. Они только протестуют. Они
всегда будут опаздывать… Эти люди не остановят возвышения Германии».
Какое-то время, говорится далее в воспоминаниях Раушнинга, Гитлер молча
расхаживал. Похоже, он осознавал, что впервые после 30 января вступил в зону
риска, через которую ему теперь придётся пройти, что его силовая акция может
неожиданно загнать страну в изоляцию. Не поднимая глаз, рассказывает очевидец,
Гитлер стал оправдывать решение, как бы ведя разговор с самим собой, что
открывало примечательный вид на структуру мотивов его решения:
«Я должен был это сделать. Было необходимо великое, общепонятное
освободительное действие. Я должен был вырвать немецкий народ из всей этой
плотной сети зависимости, фраз и ложных идей и вернуть нам свободу действий.
Для меня это не вопрос сиюминутной политики. Ну и пусть трудности в данный
момент возросли, это уравновешивается тем доверием, которое я приобретаю
благодаря этому шагу среди немецкого народа. Никто бы не понял, если бы мы
продолжали, пустившись в дебаты, то, что десять лет делали веймарские партии…
Народ увидит, что что-то делается, что не продолжается прежнее жульничество.
Нужно не то, что считает целесообразным рефлексирующий интеллект, а увлекающее
за собой действие,… выражающее решительную волю по-новому взяться за дело. Умно
мы поступили или нет – во всяком случае, народ понимает только такие действия,
а не бесплодные торги и переговоры, из которых никогда и ничего не выйдет.
Народ сыт по горло тем, что его водят за нос». [503]
Жизнь скоро показала, насколько верны были эти соображения. Гитлер, что было
характерно, тут же связал выход из Лиги наций с другим шагом, который далеко
выходил за рамки первоначального повода: он вынес своё решение на первый
плебисцит единства, который подготавливался с огромным привлечением средств
пропаганды, соединив с этим новые выборы в рейхстаг, избранный 5 марта состав
которого, определившийся ещё отчасти веймарским многопартийным спектром, был
|
|