|
льнейшая смесь
солдатского и революционного, национал-социалистического и социального – то же
и среди слушателей: преобладает катящееся вниз по наклонной плоскости среднее
сословие, все его слои – будет ли оно здесь спаяно воедино?.. Бегут часы,
непрерывно гремят марши, выступают с короткими речами унтерфюреры. Когда же
появится он? Не могло же произойти что-то непредвиденное? Никто не в силах
описать то лихорадочное состояние, которое разливается в этой атмосфере. Вдруг
какое-то движение у входа сзади. Звучат команды. Оратор на сцене прерывается на
полуслове, все вскакивают с мест с криками „хайль!“ среди кричащей массы и
кричащих знамён тот, кого ждали, со своей свитой, быстрыми шагами и с застывшей
поднятой правой рукой проходит к эстраде. Он прошёл совсем близко от меня, и я
видел – это был совсем другой человек, чем тот, кого я то тут, то там встречал
в частных домах». [349]
Построение его речей следовало, в общем-то, одному и тому же образцу –
широковещательным хулительным вердиктом о современности постараться настроить
публику и установить с ней первый контакт: «Ожесточение охватывает все круги;
начинают замечать, что нет ничего из достоинства и красоты, обещанных в 1918
году», – такими словами начинает он одно из своих выступлений в сентябре 1922
года, и после экскурсов в историю, объяснения партийной программы и нападок на
евреев, «ноябрьских преступников» и политиков, выступающих за выполнение
положений Версальского договора, он, все более возбуждаемый отдельными
выкриками или скандированием наёмных клакёров, заканчивает обычно
провозглашаемыми в экстазе призывами к единству. По ходу действия в речь
включается то, что подсказывает ему острота момента, аплодисменты, пивные
испарения или та самая атмосфера, тенденции которой он раз от разу учитывает и
преломляет все с большей уверенностью: стенания по поводу униженного отечества,
грехи империализма, зависть соседей, «коммунизация немецкой женщины»,
оплевывание собственного прошлого или старая антипатия к пустому, мелочному и
беспутному Западу, откуда вместе с новой формой государства пришли и позорный
версальский диктат, и союзнические контрольные комиссии, и негритянская музыка,
и женская стрижка под мальчика, и модерновое искусство, но не пришло ни работы,
ни безопасности, ни хлеба. «Германия голодает из-за демократии!» – лапидарно
формулирует он. Его склонность к мифологическому затуманиванию взаимосвязей
придаёт его триадам масштабность и фон; не доходя до необязательных закоулков
местных событий, этот буйно жестикулирующий человек видит перед собой всю
перспективу всемирной драмы: «ТО, что сегодня пробивает себе дорогу, будет
повеличественнее мировой войны, – провозглашает он однажды, – это будет битва
на немецкой земле за весь мир! Есть только две возможности: мы станем
жертвенным агнцем или победителями!» [350]
В начальный период педантично осмотрительный Антон Дрекслер после такого рода
самозабвенных выпадов порою вмешивался, и, к досаде Гитлера, добавлял к его
речам своё заключительное слово, преисполненное косного благоразумия; теперь же
его не сдерживает ничего, и он делает широкий угрожающий демагогический жест,
что, мол, в случае прихода к власти он порвёт мирный договор в клочья, что не
остановится перед новой войной с Францией, а в другой раз делится видением о
могучем рейхе «от Кенигсберга до Страсбурга и от Гамбурга до Вены». А все
возрастающий приток слушателей доказывает, что дерзкий и безрассудный тон
вызова как раз и есть то, что хотят услышать люди в атмосфере господствующих
настроений покорности: «Надо не покоряться и соглашаться, а с риском идти на то,
что кажется невозможным» [351] . В распространённой картине беспринципного
оппортунизма Гитлера явно недооценивается его безрассудность, а также его
оригинальность; именно откровенная приверженность к тому, что осуждено, и
принесёт ему немало побед и создаст вокруг него ауру мужественности, яркости и
безоглядности, которая даст столь большой задел для выработки мифа о великом
фюрере.
Ролью, которую он вскоре себе выбрал и которой определил свой стиль, была роль
аутсайдера, обещающая во времена недобрых настроений в обществе немалый выигрыш
в плане завоевания популярности. Когда газета «Мюнхенер пост» назвала его
«самым рьяным подстрекателем, бесчинствующим ныне в Мюнхене», он так парировал
это обвинение: «Да, мы хотим народ подстрекать и непрестанно натравливать!»
Поначалу ему ещё претили плебейские, беспардонные формы поведения, но когда он
осознал, что они не только приносят ему популярность под куполом цирка, но и
вызывают повышенный интерес в салонах, то стал все бесстрашнее идти на это.
Когда его упрекнули в неразборчивости по отношению к тем, кто его окружает, он
возразил, что лучше быть немецким босяком, чем французским графом; не утаивал
он и того, что был демагогом: «Говорят, что мы – горлопаны-антисемиты. Так
точно, мы хотим вызвать бурю! Пусть люди не спят, а знают, что надвигается
гроза. Мы хотим избежать того, чтобы и наша Германия была распята на кресте!
Пусть мы негуманны! Но если мы спасём Германию, мы свершим величайший в мире
подвиг» [352] . Бросающаяся в глаза своей частотой использование религиозных
образов и мотивов в целях максимального риторического нагнетания отражает его
умилённую взволнованность в детские годы; воспоминания о той поре, когда он
прислуживал во время мессы в Ламбахском монастыре, и об опыте патетического
триумфа, достигавшегося с помощью картин страдания и отчаяния на фоне победной
веры в избавление, – в таком сочетании восхищался он гением и психологическим
человековедением католической церкви, у которой учился. Он сам без колебания
прибегал к кощунственному использованию «моего Господа и Спасителя» в порывах
своей антисемитской ненависти: «С безграничной любовью перечитываю я как
христианин и человек то место, которое возвещает нам, как Господь наконец
решился и взялся за плеть, дабы изгнать ростовщиков, это гадючье и змеиное
отродье, из храма! Но
|
|