|
времени, когда я всерьез занялся изучением медицины. Они в корне изменили
мой взгляд на жизнь и мое отношение к миру. Прежде я был робким,
стеснительным и недоверчивым. Теперь же я знал, чего хочу, и стремился к
этому. Я стал общительнее, проще сходился с людьми и понял, что бедность -
не порок и далеко не главная причина страданий, что дети богатых на самом
деле не обладают никакими преимуществами и что для счастья и несчастья нужны
более весомые основания, чем размер суммы карманных денег. У меня появилось
больше друзей, и друзей хороших. Я чувствовал твердую почву под ногами и
даже нашел смелость открыто говорить о своих идеях, о чем, впрочем мне
пришлось очень скоро пожалеть. Я столкнулся не только с отчуждением и
насмешками, но и с откровенным неприятием, с изумлением обнаружив, что
некоторые люди считают меня хвастуном и позером. Опять всплыло, хоть и в
более мягкой форме, давнишнее обвинение в нечестности. Поводом снова
послужило сочинение, тема которого показалась мне интересной. Я писал очень
старательно, на этот раз особенно изощряясь в стиле. Результат был
ошеломляющим. "Вот работа Юнга, - сказал учитель, - в ней видна одаренность,
но она сделана поспешно и так небрежно, что легко заметить, как мало усилий
потрачено на нее. Вот что я тебе скажу, Юнг, ты ничего не добьешься в жизни
с таким поверхностным отношением к делу. Жизнь требует серьезности и
прилежания, работы и усилий. Посмотри на работу Д. Ему недостает твоего
блеска, но он честен, прилежен и трудолюбив. А именно это и нужно для успеха
в жизни".
На этот раз я был не столь уязвлен - все же учитель, contre coeur
(против желания. - фр.), отдал мне должное - по крайней мере,
не обвинил
меня в обмане. Я пытался протестовать, но он отделался замечанием:
"Аристотель утверждает, что лучшая поэма - та, в которой не видны
затраченные на нее усилия. Но к твоему сочинению это не относится, можешь
оправдываться как угодно, но оно написано поспешно и без какого-либо
усердия". Я знал, что в моей работе было несколько хороших мыслей, но
учитель предпочел их не заметить.
Едва ли мне было обидно, но что-то изменилось в отношении ко мне
школьных товарищей - я опять оказался в изоляции и ощутил прежнюю
подавленность. Я ломал голову, пытаясь понять, в чем причина их косых
взглядов, пока, наконец, задав несколько осторожных вопросов, не выяснил,
что все дело в моих амбициях, зачастую безосновательных. Так, я давал
понять, что знаю нечто о Канте и Шопенгауэре или, например, о палеонтологии,
чего у нас в школе еще "не проходили". Теперь стало понятно, что причина их
недовольства кроется не в обыденности, но в моем тайном "Божьем мире", о
котором лучше упоминать не следовало.
С того времени я перестал посвящать одноклассников в свою "эзотерику",
а среди взрослых у меня не было знакомых, с которыми я мог бы поговорить, не
рискуя показаться хвастуном и обманщиком. Самым болезненным оказался крах
моих попыток преодолеть внутренний разрыв, мою пресловутую "раздвоенность".
Снова и снова происходили события, уводившие меня от обыденного,
повседневного существования в безграничный "Божий мир".
Выражение "Божий мир" может показаться сентиментальным, но для меня оно
имеет совершенно иной смысл. "Божий мир" - это все "сверхчеловеческое":
ослепляющий свет, мрак бездны, холод вечности и таинственная игра
иррационального мира случайности. "Бог" для меня мог быть чем угодно, только
не "проповедью".
¶IV§
Чем старше я становился, тем чаще родители и знакомые спрашивали меня:
чего же я, собственно, хочу? Но этого я сам не знал. Меня интересовали самые
разнообразные вещи. В естественных науках меня привлекло прежде всего то,
что здесь истина была доказана и доказана опытным путем. Но одновременно с
этим меня увлекало все, я живо интересовался всем, что относилось к истории
религии. В первом случае мои интересы были сосредоточены главным образом на
зоологии, палеонтологии и геологии, во втором же - на греко-римской,
египетской и доисторической археологии. Тогда я еще не понимал, насколько
этот выбор соответствовал природе моей внутренней двойственности. В
естественных науках для меня важны были конкретные факты и их историческая
подоплека, в богословии - философская и духовная проблематика. В науке мне
недоставало смысла, а в религии - фактов. Наука в большей степени служила
нуждам первого "я", занятия историей и богословием - "я" второму.
Это противоборство двух "я" долгое время не позволяло мне определиться.
Мой дядя - глава семьи матери, был пастором церкви святого Альбано в Базеле
(в семье его прозвали "Ледяной человек"), ненавязчиво поощрял мой интерес к
теологии. Он не мог не заметить, с каким вниманием я прислушивался к беседам
за столом, когда он обсуждал религиозные проблемы с кем-нибудь из своих
сыновей (все они были теологами). Я сомневался, знают ли теологи, близкие к
вершинам университетской науки, больше, чем мой отец. Из этих бесед я не
вынес впечатления, что их рассуждения имеют какое-то отношение к реальному
опыту, особенно - к моему собственному. Они спорили, исключительно "школьным
образом", о сюжетах из библейской истории, и меня несколько смущали
многочисленные упоминания о едва ли достоверных чудесах.
Учась в гимназии, я каждый четверг обедал в доме дяди и был признателен
|
|