|
нервным подъемом. Быть может, он никогда не высказывал такой горячей любви к
организации, как в эти дни, непосредственно предшествовавшие его смерти.
В последний раз я видел его извозчиком в конце января, когда покушение
было уже решено. Мы сидели с ним в грязном трактире в Замоскворечьи. Он похудел,
сильно оброс бородой, и его лучистые глаза ввалились. Он был в синей поддевке,
с красным гарусным платком на шее. Он говорил:
— Я очень устал… устал нервами. Ты знаешь, — я думаю, — я не могу больше…
но какое счастье, если мы победим. Если Владимир будет убит в Петербурге, а
здесь, в Москве, — Сергей… Я жду этого дня… Подумай: 15 июля, 9 января, затем
два акта подряд. Это уже революция. Мне жаль, что я не увижу ее…
— Опанас (Моисеенко) счастлив, — продолжал он через минуту, — он может
спокойно работать. Я не могу. Я буду спокоен только тогда, когда Сергей будет
убит. Если бы с нами был Егор… Как ты думаешь, узнает Егор, узнает Гершуни?
Узнают ли в Шлиссельбурге?.. Ведь ты знаешь, для меня нет прошлого, — все
настоящее. Разве Алексей умер? Разве Егор в Шлиссельбурге? Они с нами живут.
Разве ты не чувствуешь их?.. А если неудача? Знаешь что? Помоему, тогда
пояпонски…
— Что пояпонски?
— Японцы на войне не сдавались…
— Ну?
— Они делали себе харакири.
Таково было настроение Каляева перед убийством великого князя Сергея.
С конца января мы стали готовиться к покушению. Каляев продал сани и
лошадь и уехал в Харьков, чтобы скрыть следы своей извозчичьей жизни и
переменить паспорт. Вот что он писал от 22 января Вере Глебовне С. (жена
Савинкова, урожденная Успенская):
«Вокруг меня, со мной и во мне сегодня ласковое сияющее солнце. Точно я
оттаял от снега и льда, холодного уныния, унижения, тоски по несовершенном и
горечи от совершающегося. Сегодня мне хочется только тихо сверкающего неба,
немножко тепла и безотчетной хотя бы радости изголодавшейся душе. И я радуюсь,
сам не зная чему, беспредметно я легко, хожу по улицам, смотрю на солнце, на
людей и сам себе удивляюсь, как это я могу так легко переходить от впечатлений
зимней тревоги к самым уверенным предвкушениям весны. Еще несколько дней тому
назад, казалось мне, я изнывал, вотвот свалюсь с ног, а сегодня я здоров и
бодр. Не смейтесь, бывало хуже, чем об этом можно рассказывать, душе и телу,
холодно и неприветливо и безнадежно за себя и других, за всех вас, далеких и
близких. За это время накопилось так много душевных переживаний, что минутами
просто волосы рвешь на себе… Мы (боевая организация) слишком связаны и
нуждаемся в большей самостоятельности. Таков мой взгляд, который я теперь буду
защищать без уступок, до конца.
Может быть, я обнажил для вас одну из самых больных сторон пережитого
нами?.. Но довольно об этом. Я хочу быть сегодня беззаботно сияющим,
бестревожно радостным, веселым, как это солнце, которое манит меня на улицу под
лазуревый шатер нежноласкового неба. Здравствуйте же, все дорогие друзья,
строгие и приветливые, бранящие нас и болеющие с нами. Здравствуйте, добрые,
мои дорогие детские глазки, улыбающиеся мне так же наивно, как эти белые лучи
солнца на тающем снегу».
Мы колебались, в какой именно день назначить покушение. Следя за газетами,
я прочел, что 2 февраля должен состояться в Большом театре спектакль в пользу
склада Красного Креста, находившегося под покровительством великой княгини
Елизаветы Федоровны. Великий князь не мог не посетить театра в этот день.
Поэтому на 2 февраля и было назначено покушение. Дора Бриллиант незадолго перед
этим уехала в Юрьев и там хранила динамит. Я съездил за ней, и к февралю вся
организация была в сборе в Москве, считая в том числе и Моисеенко,
остававшегося все время извозчиком.
Дора Бриллиант остановилась на Никольской в гостинице «Славянский Базар».
Здесь, днем, 2 февраля, она приготовила две бомбы: одну для Каляева, другую для
Куликовского. Было неизвестно, в котором часу великий князь поедет в театр. Мы
решили, поэтому, ждать его от начала спектакля, т.е. приблизительно с 8 часов
вечера. В 7 часов я пришел на Никольскую к «Славянскому Базару», и в ту же
минуту из подъезда показалась Дора Бриллиант, имея в руках завернутые в плед
бомбы. Мы свернули с нею в Богоявленский переулок, развязали плед и положили
бомбы в бывший со мной портфель. В большом Черкасском переулке нас ожидал
Моисеенко. Я сел к нему в сани, и на Ильинке встретил Каляева. Я передал ему
его бомбу и поехал к Куликовскому, ожидавшему меня на Варварке. В 7.30 вечера
обе бомбы были переданы, и с 8 часов вечера Каляев стал на Воскресенской
площади, у здания городской думы, а Куликовский в проезде Александровского сада.
Таким образом, от Никольских ворот великому князю было только два пути в
Большой театр — либо на Каляева, либо на Куликовского. И Каляев, и Куликовский
были одеты крестьянами, в поддевках, картузах и высоких сапогах, бомбы их были
завернуты в ситцевые платки. Дора Бриллиант вернулась к себе в гостиницу. Я
назначил ей свидание, в случае неудачи, в 12 часов ночи, по окончании спектакля.
Моисеенко уехал на извозчичий двор. Я прошел в Александровский сад и ждал там
взрыва.
Был сильный мороз, подымалась вьюга. Каляев стоял в тени крыльца думы, на
пустынной и темной площади. В начале девятого часа от Никольских ворот
показалась карета великого князя. Каляев тотчас узнал ее по белым и ярким огням
ее фонарей. Карета свернула на Воскресенскую площадь, и в темноте Каляеву
показалось, что он узнает кучера Рудинкина, всегда возившего именно великого
князя. Тогда, не колеблясь, Каляев бросился навстречу наперерез карете. Он уже
|
|