| |
Я знал Карповича в 1900 году, в Берлине, еще до убийства им министра
Боголепова. В моей памяти остался высокий, чернобородый и длинноволосый студент
в красной рубашке. Я увидел теперь перед собою пожилого человека с молодым
лицом, но с проседью на висках. Он был изящно одет и по внешнему виду ничем не
напоминал революционера.
Он провел несколько лет в Шлиссельбурге. Об его отношении к революции и к
партии можно судить по следующему письму, присланному им из крепости после
манифеста 17 октября:
«Свершилось! Оковы, столь долго угнетавшие Россию, готовы пасть. Еще натиск
— и прекратятся кровавые оргии российского бюрократизма и расчистится путь к
созданию новой России. Увы! Я из моего монрепо мог только послать мои привет и
пожелание успеха всем, борющимся за освобождение России, особенно вам, дорогие
товарищи, стоящие под знаменем социализма! Несколько времени тому назад я узнал
о выступлении на поле битвы с.р. партии, воплотившей в своей программе все мои
стремления и надежды. В то же время я с болью в сердце узнал о разногласии
между двумя партиями, представляющими социализм в России. Дорогие товарищи!
Ищите скорее в наших программах того, что ведет к единению, чем упорно
подчеркивать разногласия, решение которых предстоит будущему.
П.В. Карпович».
Карпович был резок и прям. Чрезвычайно правдолюбивый, он и в других не
переносил ни малейшей неискренности. Это было основной чертой его характера.
Другой чертой была его отвага. Он напоминал тех средневековых рыцарей, о
которых говорится в сказках: чем опаснее было предприятие, тем охотнее он
брался за него. По своим взглядам, он был в партийной оппозиции. Он признавал
только террор и с оттенком пренебрежения относился ко всякой другой партийной
работе. Он с чисто женскою нежностью привязался к Азефу и, быть может, более,
чем ктолибо другой, видел в нем прирожденного вождя центрального террора.
Мы выехали с ним вместе в Глазго и поселились там в одной квартире. За
полтора месяца, которые мы с ним прожили вместе, я заметил, что цельность его
убеждений была только внешней. За резкими отзывами и решительными мнениями
скрывались колебания, — признак зрелого ума и совестливой души. Его волновали
вопросы о моральном оправдании насилия, и в его крайних, часто жестоких выводах
мне чудилось отвращение к крови и отчаяние, что революция неизбежно должна быть
кровавой. Он говорил:
— Нас вешают, — мы должны вешать. С чистыми руками, в перчатках, нельзя
делать террора. Пусть погибнут тысячи и десятки тысяч — необходимо добиться
победы. Крестьяне жгут усадьбы — пусть жгут. Людям есть нечего, они делают
экспроприации — пусть делают. Теперь не время сентиментальничать, — на войне,
как на войне.
Таковы были его слова. Но он сам не экспроприировал и не жег усадеб. И я
не знаю, много ли встречал в моей жизни людей, которые, за внешней резкостью,
хранили бы такое нежное и любящее сердце, как Карпович. И это было тем более
хорошо, что о любви к людям он отзывался с презрением, а о ненависти говорил,
как о законном чувстве. Противоречие между словом и делом у него было всегда, и
решительно — в пользу дела. Даже те, с кем он не сходился ни во взглядах, ни в
симпатиях, ни в образе жизни, относились к нему с любовью и уважением.
Костенко, молодой офицер, увлеченный идеей восстания Балтийского флота,
познакомил нас с Варшамовым и матросами. Из серой толпы команды выделялись три
человека: трюмный квартирмейстер Котов, строевой матрос Поваренков и машинист
Герасим Авдеев. Они все трое входили в комитет корабельной организации. С ними
мы и решили познакомиться ближе.
Котов был пропагандист по призванию. Он осенью кончал свою службу и его
мечтой было, вернувшись в деревню, учить крестьян революционному социализму. В
партийной программе его привлекало решение аграрного вопроса, вопросы террора
его интересовали мало. Быть может, в этом сказывалось влияние
социалдемократической пропаганды и умолчание нашими пропагандистами о
необходимости цареубийства. Этот матрос, чистый тип учителяподвижника,
оставлял светлое и яркое впечатление, но мы не решились с ним даже заговорить о
цели нашего приезда: в его отказе не могло быть сомнения.
Поваренков был маленький, коренастый хохол. Он не был так начитан, как
Котов, аграрным вопросом интересовался так же мало, как и террором. Он верил
только в восстание флота, захват Кронштадта, бомбардировку Петергофа. Он имел
большое влияние на команду: именно он являлся организатором на корабле, он
создавал матросские революционные кружки и он спаивал их в одно целое.
Практичный и скрытный, он был незаменим в подпольной организации.
Герасим Авдеев был высокого роста с загорелой шеей матрос. У него был
большой революционный темперамент, — он был из тех людей, которые в массовых
движениях идут впереди массы, являются ее естественными вождями в решительную
минуту. Смелый, энергичный, чуждый по природе конспирации и учительства, он
один из всех матросов показался нам способным увлечься идеей террора. Костенко
передавал нам, что он не раз говорил ему о необходимости цареубийства.
Когда я в первый раз увидел Авдеева, я сказал ему:
— Я слышал, вы хотите участвовать в терроре?
Он побледнел:
— Кто вам сказал?
— Порфирий (Костенко).
Авдеев опустил глаза. Он сказал громко:
— Нет. Не могу. Не готов.
|
|