|
Положив локти на свой большой рабочий стол, Золя пишет:
"...Сейчас ему казалось, что хоронят его молодость: что лучшую часть его самого,
полную иллюзий и энтузиазма, гробовщики подняли на руки, чтобы опустить на дно
ямы... Но вот яма готова, гроб опустили и начали передавать друг другу кропило.
Все кончено..."
Перо Золя бежит по бумаге:
"...Все разбрелись, стихари священника и мальчика-певчего мелькали среди зелени
деревьев, соседи гуляли по кладбищу, читали надгробные надписи.
Сандоз, решившись, наконец, оставить полузасыпанную могилу, проговорил:
- Только мы одни и будем помнить его... Ничего не осталось, даже имени!
- Ему хорошо, - сказал Бонгран, - теперь он может лежать спокойно, его не будет
мучить незаконченная картина. Лучше уйти из жизни, чем упорствовать, как мы,
производить на свет детей-уродов, которым всегда чего-нибудь не хватает - ног,
головы, и дети не выживают.
- Да, надо и в самом деле отбросить гордость и примириться, уметь ловчить в
жизни... Я до конца дотягиваю свои книги, но, несмотря на все усилия, презираю
себя, ибо чувствую, как они несовершенны и лживы.
Побледневшие, они медленно брели мимо белых детских могилок, писатель, еще в
расцвете творческих сил и славы, и художник, пока еще знаменитый, но уже
начинающий сходить со сцены.
- По крайней мере хоть один был последователен и мужествен, - продолжал
Сандоз. - Он осознал свое бессилие и убил себя..."
И наконец, последняя страница:
"- Черт возьми! Уже одиннадцать, - сказал Бонгран, вынув часы. - Мне пора домой.
- Неужели одиннадцать? - с удивлением воскликнул Сандоз. Он обвел долгим
безнадежным взглядом, влажным от слез, обширное поле с низкими могилами, словно
осыпанное бусинками, такое холодное и строгое. Затем добавил: - Пойдем
работать!"
Золя, удовлетворенный, с облегчением вздохнул. Работа торопила. С конца декабря
"Жиль Блаз" из номера в номер печатал новый роман писателя. Издатель, в свою
очередь, наседал. И вот, наконец, Золя свободен. "Я очень счастлив, а главное,
очень доволен концом", - пишет он Анри Сеару, одному из "свиты Золя".
Уже первые страницы романа заставили Сезанна насторожиться. Золя написал
зашифрованный роман, в нем под вымышленными именами выведены живые люди. Об
этом
все говорят, это все утверждают. В лагере импрессионистов очень скоро с
огорчением отмечают, что Золя, углубляя и расширяя свои статьи в "Ле Вольтер",
изданные пять лет назад, ныне полностью отрешается от старых друзей: "Все они
не
идут дальше набросков, и, по-видимому, ни один из них не способен стать тем
мастером, которого так давно ожидают".
Разумеется, Золя в своем романе достаточно убедительно доказывает, что в
живописи он ничего не смыслит; художники, изображенные им в романе, -
импрессионисты, но когда писателю надо высказаться об их полотнах, он делает
это
в выражениях, куда более уместных по отношению к самым худшим академическим
картинам Однако заметит ли это широкая публика? Уж не использует ли она это
обстоятельство, чтобы лишний раз лягнуть импрессионистов?
Им, импрессионистам, выпуск в свет романа может, пожалуй, показаться
неблаговидным поступком со стороны Золя. Несомненно одно: "Творчество" означает
разрыв с художниками. Золя встал на сторону противников импрессионизма. В
момент, когда художники-импрессионисты начинают завоевывать какую-то часть
публики, Золя швыряет в них этот "кирпич", и они предстают творчески
бессильными
неудачниками. Клод Моне без обиняков пишет Эмилю Золя:
|
|