|
совсем неподготовленным к жизненным перипетиям, неизбежным для тех, кому
уготована честь стать славой этого мира! Бедняга Мане! Ему никогда не удастся
до
конца побороть слабые стороны своего темперамента, по "темперамент у него есть
-
и это самое главное". Его талант "выстоит".
Бодлер усмехается. "Меня поражает еще и радость всех этих дураков, считающих
его
погибшим"[151 - Выдержки эти взяты из двух писем Бодлера: к мадам Поль Мерис
(24
мая) и Шанфлери (25 мая).]. Отвечая Мане 11 мая, поэт пылко выговаривает ему:
"Итак, я снова считаю необходимым поговорить с вами - о вас. Необходимо
показать
вам, чего вы стоите. То, чего вы требуете, - просто глупо. Над вами смеются,
насмешки раздражают вас, к вам несправедливы и т. д. и т. п. Вы думаете, что вы
- первый человек, попавший в такое положение? Вы что, талантливее Шатобриана
или
Вагнера? А ведь над ними издевались ничуть не меньше. Но они от этого не умерли.
И чтобы не пробуждать в вас чрезмерной гордости, я скажу, что оба эти человека
-
каждый в своем роде - были примерами для подражания, да еще в плодоносную эпоху,
тогда как вы, - только первый посреди упадка искусства нашего времени. Надеюсь,
вы не будете в претензии за бесцеремонность, с которой я вам все это излагаю.
Вам хорошо известна моя дружеская к вам привязанность".
Мане трудно было бы рассердиться на это "грозное и доброе письмо" Бодлера, как
называет его художник, письмо, о котором он будет помнить всегда. Суровость
этих
строк стала для него бальзамом в ту тяжкую пору мая и июня 1865 года, когда
каждый новый день усугублял его раздражение и смятенность.
Во Дворце промышленности, пишет Поль де Сен-Виктор, "посетители толпятся,
словно
в морге, перед смердящей, как труп, "Олимпией". Просто чудо, что полотно еще не
порвали. Служителей раз двадцать едва не сбивали с ног. Обеспокоенная
администрация решает перевесить "Олимпию". В начале июня ее переносят в самый
последний зал и помещают над огромной дверью так высоко, как "никогда не вешали
даже самые бездарные картины", - пишет с удовлетворением Жюль Кларети. Но и
сейчас, когда детали полотна Мане почти неразличимы, страсти не улеглись.
Напротив, они становятся еще ожесточеннее. Публика с утра до вечера валит к
двери, вытягивает шеи кверху, к "Олимпии" и ее коту, пытаясь разглядеть
подозрительные прелести этой Венеры meretrix[152 - Meretrix - блудница
(латин.).]. Черное пятно кота в тени почти неразличимо, но острый глаз все
равно
старается высмотреть вызывающий силуэт животного, и возбужденная толпа снова
сыплет скабрезности и непристойные шуточки.
Напрасно критика превозносит "Отдых жниц" Жюля Бретона, самое великое, как
говорят, среди выставленных в Салоне произведений[153 - "Через сто лет, - писал
Эдмон Абу в "Le Petit Journal", - когда г-н Жюль Бретон, который написал эту
картину, и принц Наполеон, который ее купил, и я, который вам говорит об этом.
и
вы, которые это читаете, когда все мы ляжем в могилу, "Отдых жниц" по-прежнему
будет жить в каком-нибудь музее и внушать потомкам известное уважение ко всем
нам. Тогда увидят, что в нашей лихорадочной суете некий молодой человек сумел
сохранить культ подлинной природы и, не теряя самостоятельности, продолжил путь,
проторенный Пуссеном и Клодом Лорреном"...], - посетители хотят увидеть только
"Венеру с котом". Стоит Мане где-нибудь появиться, как его тут же начинают в
упор разглядывать. Как только он приходит, люди мгновенно начинают подталкивать
друг друга локтями. Порой слышатся насмешки. На улице ему смотрят вслед. Хорошо
еще, когда за ним не идут по пятам, прыская со смеху, гримасничая или произнося
непристойности. Ему кажется, что он производит впечатление "собаки с
привязанной
к хвосту жестянкой". "Вот вы и знамениты, как Гарибальди", - говорит ему не без
|
|