|
не ощущала в
себе, и только здравый смысл утишал это восхищение, а затем включалось, как
обычно,
всезнающее предчувствие, и она вся сжималась, испуганная одержимостью сестры, и
спрашивала с ожесточением: «Зачем же ты рожала, сумасшедшая? Тебе же не нужны
ни дом,
ни ребенок!.. Ни тебе, ни твоему мужу... Ты подбрасываешь своего сына всем!
Хорошо, что я
обожаю его... А Шалико? Ну на что он годится, этот легкомысленный грузин?..»
Ашхен
посмеивалась и говорила: «Да, мы ужасные, ужасные, а ты терпи, Сильвочка, терпи.
.. Скоро
мы построим новую жизнь...» Тогда Сильвия ожесточалась, но не потому, что была
слишком
искушена в тонкостях политики, а просто ее практическая трезвость не переносила
большевистской велеречивости. На ее глазах эти крикливые молодые люди, желая ей
добра,
одним декретом прекратили начавшую было налаживаться жизнь. Все частное
оказалось под
запретом. С Украины долетали слухи о голоде. Не стало модных магазинов и
кондитерских.
Потянулись очереди за керосином. И это ведь все во имя какихDто туманных
завтрашних
блаженств, завтрашних, завтрашних... Наберитесь терпения, господа! Этот
стремительный,
захватывающий дух калейдоскоп закружился перед Сильвией, щедро подкармливая ее
изощренную интуицию: я знала, я чувствовала, я предвидела!.. Вновь разрушалось
(уже в
который раз) только что сколоченное хилое благополучие. Благородные, чистые,
восхитительные и безумные хозяева жизни гибли в междоусобной драке, обвиняя
друг друга в
политических грехах. Высокопоставленные братья Шалико — Миша и Коля, — от
которых
так много зависело в ее жизни, внезапно оказались неугодными новой власти,
лишились своих
прав и отправились в алмаDатинскую ссылку в качестве разоблаченных буржуазных
националистов, и Сильвии пришлось разжать свои белые холеные пальцы и выпустить
из рук
эту опору, до сих пор казавшуюся надежной.
А ведь еще вчера она говорила напрягшемуся Вартану: «Ни о чем не беспокойся. Я
скажу
Мише, скажу Коле», — и при этом смотрела на него победно. Но вот их отправили в
ссылку, и
не за кого ухватиться. Остался Шалико, взлетевший на комиссарство грузинской
дивизией, да
далекая московская Ашхен, ставшая в Москве инструктором горкома партии. «Но
ведь это так
эфемерно!» — думала Сильвия. Наберитесь терпения, господа!
Ну что ж, терпения ей было не занимать. ЖитьDто надо? Надо же вытягивать эту
больную
большеротую девочку, у которой оказался превосходный музыкальный слух...
Молодая
пианистка Люся какDто с изумлением это определила и взялась за дело, и, едва
Люлю, получив
44
корсет, начала подниматься с постели и двигаться понемногу, как неукротимая
Сильвия засадила
ее за рояль, над ней нависла Люся, и потекли гаммы и прочие упражнения.
Люся с восторгом демонстрировала Сильвии пятерню Люлюшки. Сильвия с недоумением
глядела на это костлявое приспособление с длинными пальцами, но Люся говорила,
что да, да,
это и есть то, что необходимо, эта большая пятерня и сильная какая! Ты только
посмотри...
Она такая маленькая девочка, а как берет октаву! Как взрослый пианист... А
какой у нее слух!
У тебя, например, никакого слуха, дорогая, а у нее... НуDка, Люлюшка, пропой
мне эту нотку,
нуDка... А голосок какой!.. И Сильвия сразу же увидела свою дочь на большой
концертной сцене,
в черном открытом платье с бретельками, у черного рояля и услышала восторженный
гул
публики. Она планировала свою жизнь, и новые страсти закипали в ней, скрашивая
трагические
нелепости бытия, все эти повседневные жестокие трудности.
В тридцатом году Ашхен была отозвана из Москвы. Ей поручили важную партийную
работу
в Тифлисе. Незадолго до отъезда случилось обстоятельство, которое несколько
выбило ее из
привычной колеи.
Однажды какDто засорилась кухонная раковина, почемуDто никого не оказалось дома,
|
|