|
– Понятно, не ради тепла.
– Однако ведь пришивают же их?
– Пришивают.
– Ну вот видишь – письмо, что я написал, это вроде рубашки, а твердь – это
кружевные манжеты, которые к ней пришили.
Ну, думаю, не стерпит Джим таких слов, это уж как пить дать. Так оно и вышло.
– Ох, масса Том, нельзя так говорить, грешно это. Вы же знаете, что письмо не
рубашка, и никаких манжетов на нем нету. Их тут вовсе и пришить-то некуда, вам
их ни за что не пришить, а если вы даже их пришьете, они все равно держаться не
будут.
– Да замолчи ты! Не говори, чего не понимаешь.
– Да неужто вы, масса Том, и в самом деле думаете, будто я не понимаю в
рубашках? Да ведь я же всегда относил белье в стирку, с тех самых пор, когда…
– Ты что, с ума меня свести захотел? Замолчи! Это метафора, только и всего.
От такого слова мы вроде как поперхнулись и с минуту молчали. Потом Джим
спрашивает, робко-преробко, потому что видит – Том крепко обиделся:
– Масса Том, а что такое метафора?
– Метафора это… значит… гм… метафора – это… это иллюстрация.
Тут он сам видит, что от этого никому не легче, и начинает снова:
– Вот, например, когда я говорю: ворон ворону глаз не выклюет, то я хочу в
метафорической форме выразить, что…
– Да что вы, масса Том! Обязательно выклюет. Неужто вы не знаете? Вы только
подождите, пока вам попадутся сразу два ворона, и уж тогда…
– Ах, да оставь ты меня в покое наконец! Ведь в твою дурацкую башку самую
простую вещь вбить невозможно. Не приставай ко мне больше, слышишь?
Джим с победоносным видом замолчал. Он был очень доволен собой: наконец-то ему
удалось разделать Тома под орех. В тот самый миг, когда Том заговорил про птиц,
я понял, что ему тут несдобровать: Джим-то – он ведь знал про птиц больше, чем
мы оба вместе. Он их сотнями подстреливал, а так только и можно узнать все про
птиц. Те, кто пишет про птиц, так и делают. Они до того любят птиц, что готовы
ни пить, ни есть и какие угодно мучения принимать, лишь бы найти новую птицу и
подстрелить ее. Они называются орнитологисты, и я бы сам тоже мог стать
орнитологистом – уж очень я люблю птичек и всяких прочих тварей. Вот однажды
решил я заделаться орнитологистом. Гляжу – сидит на ветке птичка, поет себе,
заливается, головку набок, клювик раскрыла, и тут я возьми да и выстрели. Песня
сразу оборвалась, а птичка, словно тряпка, упала на землю. Подбегаю я к ней,
беру в руки. а она уже мертвая. Тельце-то у нее еще тепленькое, головка
туда-сюда болтается, как будто ей шею сломали, глаза белой пленкой затянуло, а
на голове капелька крови показалась. Ох ты боже мой! Тут мне глаза застлало
слезами, и я уж ничего больше не видел: и с тех самых пор я никогда не убивал
птиц и зверей, которые мне ничего худого не делают, да и впредь не собираюсь.
Но эта самая твердь просто вывела меня из терпения. Мне захотелось обязательно
узнать, что она означает. Я опять заговорил о ней, и Том старался растолковать
мне, как мог. Когда человек произносит замечательную речь, сказал он, то в
газетах пишут, что от криков народа содрогнулась небесная твердь. Он еще сказал,
что они всегда так пишут, но никогда не разъясняют, что это такое. Вот он и
думает, что это просто значит на открытом воздухе, и притом где-то в вышине.
Согласитесь, что это довольно-таки разумное объяснение, и оно меня вполне
удовлетворило. Так я ему и сказал. Том очень обрадовался и говорит:
– Ну вот и прекрасно, а кто старое помянет, тому глаз вон. Хоть я и сам как
следует не знаю, что такое небесная твердь, но имей в виду: когда мы высадимся
в Лондоне, она у нас содрогнется как миленькая.
Потом он сказал, что эрронавт – это человек, который летает на воздушных шарах,
и еще сказал, что Том Сойер-Эрронавт звучит куда шикарнее, чем Том
Сойер-Путешественник, и что мы обязательно прославимся на весь мир, если только
все у нас пойдет хорошо, а он теперь ни гроша не даст за то, чтобы называться
путешественником.
В середине дня у нас все было готово для высадки. Чувствовали мы себя очень
хорошо и здорово гордились, и все время наблюдали в подзорную трубу, совсем как
Колумб, когда он открывал Америку. Но, кроме океана, ничего не было видно. День
|
|