|
а
она голосом, в котором дрожали слезы.
— Прощай!
— Прощай!
Кмициц шагнул было к двери, но вдруг повернулся, и, подбежав к панне
Александре, схватил ее за руки.
— Господи, неужто ты хочешь, чтобы я в дороге мертвый упал с коня?
Тут Оленька дала волю слезам; он обнял ее и держал, трепещущую, в
объятиях, повторяя сквозь стиснутые зубы:
— Бей же меня, кто в бога верует, бей, не жалей! — Наконец он не
выдержал: — Не плачь, Оленька, ради Христа, не плачь! В чем я перед тобой
провинился? Я все сделаю, что только ты пожелаешь. Отошлю их прочь. В
Уните все улажу, жить стану по-иному, потому что люблю тебя!.. Ради
Христа, сердце у меня разорвется... я все сделаю, только не плачь... и
люби меня хоть немножко!..
Так он утешал ее и голубил, а она, выплакавшись, сказала ему:
— Поезжай, пан Анджей. Господь примирит нас. Я на тебя не в обиде,
только болит мое сердце...
Луна высоко поднялась уже над белыми полями, когда пан Анджей
отправился в Любич, а за ним тронулись шагом солдаты, вытянувшись лентой
на широкой дороге. Они ехали не через Волмонтовичи, а прямиком через
болота, скованные морозом, по которым сейчас можно было безопасно
проехать.
Вахмистр Сорока поравнялся с паном Анджеем.
— Пан ротмистр, — спросил он, — а где нам в Любиче остановиться?
— Пошел прочь! — ответил Кмициц.
Он ехал впереди, ни с кем не говоря ни слова. В сердце его кипели
горькие чувства сожаления, порою гнева, но прежде всего досады на самого
себя. Это была первая ночь в его жизни, когда он держал ответ перед
совестью, и упреки ее были тяжелей самой тяжелой кольчуги. Ехал он сюда, а
за ним дурная слава бежала, и что же он сделал, чтобы поправить ее? В
первый же день позволил товарищам в Любиче стрелять и распутничать и
солгал, будто сам не распутничал, а на самом-то деле распутничал, а потом
каждый день позволял им бесчинствовать. Дальше: солдаты обидели горожан, а
он усугубил эту обиду. Хуже того, набросился на поневежский гарнизон,
людей избил, офицеров голыми гонял по снегу... Предадут его суду — и
конец. Лишат имущества и чести, а может, и к смертной казни присудят. Ведь
не сможет же он по-прежнему, собрав ватагу вооруженной голытьбы, глумиться
над законом, ведь он жениться хочет, осесть в Водоктах, служить не на свой
страх, а в войске, а там закон найдет его и настигнет кара. А если кара и
минует его, все равно дурные это поступки, недостойные рыцаря. Может, ему
и удастся замять дело, но память о них останется и в людских сердцах, и в
его собственной совести, и в сердце Оленьки... И как вспомнил он тут, что
она еще не оттолкнула его, что, уезжая, он прочитал в ее взоре прощение,
доброй она ему показалась, как ангелы небесные. И взяла его охота не
завтра, а сейчас вот воротиться к ней, прискакать и повалиться в ноги и
просить забыть все и целовать ее сладостные очи, которые слезами оросили
сегодня его лицо.
Ему хотелось самому зарыдать, и чувствовал он, что любит эту девушку,
как никогда в жизни никого не любил. «Пресвятая дева! — думал он в душе. —
Я все сделаю, что она только пожелает; щедро оделю товарищей и отправлю их
на край света, потому что это правда, что они толкают меня на злые дела».
Тут пришло ему на ум, что вот приедет он в Любич и, наверно, застанет
их пьяных или с девками, и такое взяло его зло, что захотелось броситься
на кого-нибудь с саблей, хоть на тех же солдат, которых он вел, и рубить
без пощады.
— Ну и задам же я им! — ворчал он, теребя ус. — Они меня еще таким не
видали, каким нынче увидят!
Тут он в ярости стал шпорить коня, дергать и рвать поводья, так что
разгорячил своего аргамака. Видя это, Сорока проворчал, обращаясь к
солдатам:
— Взбесился ротмистр. Не приведи бог попасть ему под сердитую руку!
Пан Анджей и впрямь бесился. Великий покой царил вокруг. Ясно светила
луна, в небе сверкали тысячи звезд, даже ветерок не шевелил ветвей на
деревьях, — только в сердце рыцаря была целая буря. Дорога до Любича
показалась ему длинной, как никогда. Какой-то неведомый доселе страх стал
надвигаться на него из мрака, из лесных дебрей, с полей, залитых
зеленоватым лунным светом. Наконец усталость овладела паном Анджеем,
потому что, говоря правду, всю прошлую ночь он в Упите пропьянствовал и
прогулял. Но он хотел клин клином выбить, быстрой ездой стряхнуть с себя
тревогу, повернулся к солдатам и скомандовал:
— Рысью!
Он понесся стрелой, а за ним весь отряд. Они мчались по лесам и
пустым полям, словно тот дьявольский легион рыцарей-крестоносцев, который,
как рассказывают в Жмуди, появляется в ясные лунные ночи и несется по
воздуху, предвещая войну и небывалые бедствия. Топот летел вперед и назад,
взмылились кони, и только тогда, когда за поворотом показались заснеженные
крыши Любича, отряд убавил ходу.
Ворота были отворены настежь. Когда двор наполнили люди и кони,
Кмициц удивился, что никто не вышел спросит
|
|