|
белыми кровлями хат, похожих на снежные
сугробы, высокими столбами поднимался, алея, дым. Стаи воронья с громким
карканьем носились впереди саней, между безлистых придорожных деревьев.
Отъехав с версту от Водоктов, свернули на широкую дорогу, в темный
бор, который стоял безмолвный, седой и тихий, словно спал под шапками
инея. Деревья, мелькая перед глазами, казалось, убегали куда-то назад, а
сани неслись все быстрей и быстрей, точно у коней выросли крылья. Есть
упоение в такой езде, кружится от нее голова, закружилась она и у панны
Александры. Откинувшись назад, она закрыла глаза, вся отдавшись
стремительному бегу. Грудь стеснило сладкое томленье, и почудилось ей, что
этот оршанский боярин похитил ее и мчится вихрем, а она млеет, и нет у нее
сил ни противиться, ни кричать... А кони летят все быстрей и быстрей... И
слышит Оленька, обнимают ее чьи-то руки... слышит, наконец, жаркий, как
пламя, поцелуй на губах. И невмочь девушка открыть глаза, она как во сне.
А кони летят, летят! Сонную девушку разбудил только голос, спрашивавший:
— Любишь ли ты меня?
Она открыла глаза:
— Как свою душу!
— А я не на жизнь, а на смерть!
Снова соболий колпак Кмицица склонился над куньей шапочкой Оленьки.
Она сама не знала теперь, что же слаще: поцелуи или эта волшебная скачка?
И они летели дальше все бором и бором! Деревья убегали назад целыми
полками. Снег скрипел, фыркали кони, а они были счастливы.
— Я бы до конца света хотел так скакать! — воскликнул Кмициц.
— Что мы делаем? Это грех! — шепнула Оленька.
— Ну какой там грех. Дай еще погрешить.
— Больше нельзя. Митруны уже недалеко.
— Близко ли, далёко ли — все едино!
И Кмициц встал на санях, поднял руки вверх и закричал так, словно
грудь его не могла вместить всей радости:
— Эй-эй! Эй-эй!
— Эй-эй! Ого-го! — откликнулись друзья с задних саней.
— Что это вы так кричите? — спросила девушка.
— Просто так! От радости! Крикни же и ты, Оленька!
— Эй-эй! — раздался звонкий и тоненький голосок.
— Моя ты королева! В ноги тебе упаду!
— Товарищи будут смеяться.
После упоения их охватило веселье, шумное, сумасшедшее, как
сумасшедшей была и скачка. Кмициц запел:
Девица красная в поле глядит,
В чистое поле!
— Конница, мама, из лесу летит.
О, моя доля!
— Дочка, на рыцарей ты не гляди,
Пусть едут мимо!
Рвется сердечко твое из груди
Следом за ними!
— Пан Анджей, кто научил тебя такой красивой песне? — спрашивала
панна Александра.
— Война, Оленька. Мы ее в стане от тоски певали.
Но тут разговор прервал отчаянный крик с задних саней:
— Стой! Стой! Эй, стой!
Пан Анджей повернулся, рассерженный и удивленный тем, что друзья
вздумали вдруг звать и останавливать их, и в нескольких десятков шагов от
саней увидел всадника, который мчался к ним во весь опор.
— Иисусе Христе! Да это мой вахмистр Сорока: должно быть, что-то
стряслось! — сказал пан Анджей.
Вахмистр тем временем подскакал к ним и, осадив коня так, что тот
присел на задние ноги, крикнул, задыхаясь:
— Пан ротмистр!..
— Что случилось, Сорока?
— Упиту жгут, дерутся!
— Господи Иисусе! — вскрикнула панна Александра.
— Не бойся, Оленька!.. Кто дерется?
— Солдаты с мещанами. В рынке пожар! Мещане заперлись там и послали в
Поневеж за гарнизоном, а я сюда прискакал, к твоей милости. Прямо дух
захватило...
Пока они разговаривали, подъехали сани, которые шли позади;
Кокосинский, Раницкий, Кульвец-Гиппоцентаврус, Углик, Рекуц и Зенд
соскочили в снег и окружили Кмицица и Сороку.
— Откуда сыр-бор загорелся? — спрашивал Кмициц.
— Мещане не хотели давать ни припасу людям, ни корма лошадям,
ассигновок будто бы не было; ну солдаты и стали брать силком. Мы в рынке
осадили бурмистра да тех мещан, что заперлись с ним. Стрельба началась, ну
мы два дома и подожгли; гвалт теперь страшный, и в набат бьют...
Глаза Кмицица загорелись гневом.
— Надо и нам идти на помощь! — крикнул Кокосинский.
— Потопчем сиволапое войско! — кричал Раницкий, у которого все лицо
пошло красными, белыми и темными
|
|