| |
Мономах). Первый русский святой (Феодосий) - есть явление сущей доброты. Духом
сердечного и совестного созерцания проникнуты русские летописи и наставительные
сочинения. Этот дух живет в русской поэзии и литературе, в русской живописи и в
русской музыке. История русского правосознания свидетельствует о постепенном
проникновении его этим духом, духом братского сочувствия и индивидуализирующей
справедливости. А русская медицинская школа есть его прямое порождение
(диагностические интуиции живой страдающей личности).
Итак, любовь есть основная духовно-творческая сила русской души. Без любви
русский человек есть неудавшееся существо. Цивилизующие суррогаты любви (долг,
дисциплина, формальная лояльность, гипноз внешней законопослушности) сами по
себе ему мало свойственны. Без любви - он или лениво прозябает, или склоняется
ко вседозволенности. Ни во что не веруя, русский человек становится пустым
существом без идеала и без цели. Ум и воля русского человека приводятся в
духовно-творческое движение именно любовью и верою.
И при всем том первое проявление русской любви и русской веры есть живое
созерцание.
Созерцанию нас учило прежде всего наше равнинное пространство, наша природа
с
ее далями и облаками, с ее реками, лесами, грозами и метелями. Отсюда наше
неутолимое взирание, наша мечтательность, наша "созерцающая лень" (Пушкин), за
которой скрывается сила творческого воображения. Русскому созерцанию давалась
красота, пленявшая сердце, и эта красота вносилась во все - от ткани и кружева
до жилищных и крепостных строений. От этого души становились нежнее, утонченнее
и глубже; созерцание вносилось и во внутреннюю культуру - в веру, в молитву, в
искусство, в науку и в философию. Русскому человеку присуща потребность увидеть
любимое вживе и въяве и потом выразить увиденное - поступком, песней, рисунком
или словом. Вот почему в основе всей русской культуры лежит живая очевидность
сердца, а русское искусство всегда было чувственным изображением нечувственно
узренных обстояний. Именно эта живая очевидность сердца лежит в основе русского
исторического монархизма. Россия росла и выросла в форме монархии не потому,
что
русский человек тяготел к зависимости или к политическому рабству, как думают
многие на Западе, но потому, что государство в его понимании должно быть
художественно и религиозно воплощено в едином лице, - живом, созерцаемом,
беззаветно любимом и всенародно "созидаемом" и укрепляемом этой всеобщей
любовью.
Но сердце и созерцание дышат свободно. Они требуют свободы, и творчество их
без нее угасает. Сердцу нельзя приказывать любить, его можно только зажечь
любовью. Созерцанию нельзя предписать, что ему надо видеть и что оно должно
творить. Дух человека есть бытие личное, органическое и самодеятельное: он
любит
и творит сам, согласно своим внутренним необходимостям. Этому соответствовало
исконное славянское свободолюбие и русско-славянская приверженность к
национально-религиозному своеобразию. Этому соответствовала и православная
концепция христианства: не формальная, не законническая, не морализирующая, но
освобождающая человека к живой любви и к живому совестному созерцанию. Этому
соответствовала и древняя русская (и церковная, и государственная) терпимость
ко
всякому иноверию и ко всякой иноплеменности, открывшая России пути к имперскому
(не "империалистическому") пониманию своих задач.
Русскому человеку свобода присуща как бы от природы. Она выражается в той
органической естественности и простоте, в той импровизаторской легкости и
непринужденности, которая отличает восточного славянина от западных народов
вообще и даже от некоторых западных славян. Эта внутренняя свобода чувствуется
у
нас во всем: в медлительной плавности и певучести русской речи, в русской
походке и жестикуляции, в русской одежде и пляске, в русской пище и в русском
быту. Русский мир жил и рос в пространственных просторах и сам тяготел к
просторной нестесненности. Природная темпераментность души влекла русского
человека к прямодушию и открытости (Святославово "иду на вы"), превращала его
страстность в искренность и возводила эту искренность к исповедничеству и
мученичеству.
Еще при первом вторжении татар русский человек предпочитал смерть рабству и
умел бороться до последнего. Таким он оставался и на протяжении всей своей
истории. И не случайно, что за войну 1914-17 из 1400000 русских пленных в
Германии 260000 человек (18,5%) пытались бежать из плена. "Такого процента
попыток не дала ни одна нация" (Н.Н. Головин). И если мы, учитывая это
органическое свободолюбие русского народа, окинем мысленным взором его историю
с
ее бесконечными войнами и длительным закрепощением, то мы должны будем не
возмутиться сравнительно редкими (хотя и жестокими) русскими бунтами, а
преклониться перед той силою государственного инстинкта, духовной лояльности и
христианского терпения, которую русский народ обнаруживал на протяжении всей
своей истории.
|
|