| |
но никто не хотел с этим мириться.
Тяжкая обида сдавливала грудь. Только обида. Больше ничего.
Дождь усиливался. Теперь уже крупные, хотя и не частые капли ударяли в лицо. Со
склона балки ползла глина. Все промокли. Кто-то не выдержал, зло проговорил:
- Чего мы тут ждем? Погибели? Надо уходить.
- Куда? - простонал ему в ответ другой.
- К своим...
- Где они, свои-то?
Помолчали. И опять тот же злой голос:
- Светать начнет, и нас доконают.
- А этого не хотел? Держи-ка!.. - озорно ответил другой и скользнул рукой вниз,
словно готовясь расстегнуть штаны.
Над головами колыхнулся смех. Кто-то вдобавок выругался, и снова в тишине
послышался дружный гогот. Казалось, вся на время притихшая, немая балка
смеялась. Это был верный признак, что люди не пали духом, что в них есть еще
силы драться, серьезно постоять за себя.
- Бойцы, товарищи! - послышался настойчивый оклик. - Идите сюда... Быстрее...
Комиссар зовет!
И сразу балка пришла в движение. Под ногами зачмокала грязь. Шаги стали тверже,
увереннее. Иван Мартынович Гребенников стоял, приметно сгорбившись, под кустом
дикой груши, с которой налетавший порывами ветер срывал крупные капли дождя.
Костров собрал возле груши бойцов, обступили они тесным кольцом комиссара,
ожидая услышать от него слова утешения или нечто такое, что даст им возможность
понять, что же происходит. Но Гребенников не собирался ни утешать, ни огорчать
кого-либо. Он говорил правду. Он сказал, что на флангах Западного фронта враг
сосредоточил две подвижные группировки и прорвал наши оборонительные рубежи.
Это произошло вчера, 2 октября, а что будет дальше и каковы размеры катастрофы,
- трудно судить. "Ясно одно, - сказал он, - немецко-фашистские войска хотят
рассечь Западный фронт и открыть себе дорогу на Москву". И еще он сказал, что
придется, вероятно, одним выходить из окружения, так как сообщение с полками
прервано, им приказано также самостоятельно пробиваться на восток.
Иван Мартынович заговорил срывающимся от жестокой обиды голосом:
- Да, нам тяжко, товарищи. Дивизия разбита, но... - он передохнул, и голос его
будто раскололся: - Но мы не дадим себя похоронить! Знамя дивизии с нами! -
Гребенников распахнул шинель, вынул из-за пазухи скомканное полотнище. Взяв за
концы, он приподнял над головой полотнище, и по нему прошел тяжелый грустный
шелест. Темень скрадывала красный цвет, но люди чувствовали его живое дыхание,
виделся им чистый и жаркий пламень знамени.
Комиссар не приглашал бойцов давать клятву. Он понимал, что в каждом из них
живет то же чувство, что и в нем самом, - верность долгу и вот этому родному
знамени, перед которым каждый был в ответе. И нужны ли были слова? Он только
держал высоко поднятое знамя, делая это с единственной целью, чтобы видели
бойцы, что здесь оно, обагренное кровью павших товарищей, опаленное пороховой
гарью знамя. Ветер заворачивал концы полотнища; знамя колыхалось, и каждый
ощущал на своем лице как бы внутреннее, согревающее его дыхание. Чувствуя, как
по всему телу током проходит волнение, Костров не удержался и снял каску.
Следом за ним обнажили головы бойцы. Долго стоял
|
|