|
к чемоданам
ярлыки, как документальное доказательство, как единственный неизгладимый
след поездки с образовательной целью. Темнолицые слуги бесшумно скользили
по натертому полу; изредка раздавался девичий смех, наивный и пустой, как
сама девушка, или, когда затихал стук посуды, доносились слова,
произнесенные в нос остряком, который расписывал ухмыляющимся
сотрапезникам последний забавный скандал на борту судна. Две кочующие
старые девы в сногсшибательных туалетах кисло просматривали меню и
перешептывались, шевеля поблекшими губами; эксцентричные, с деревянными
лицами, они походили на роскошно одетые вороньи пугала. Несколько глотков
вина приоткрыли сердце Джима и развязали ему язык. Аппетит у него был
хороший, это я заметил. Казалось, он похоронил где-то эпизод, положивший
начало нашему знакомству, словно это было нечто такое, о чем никогда
больше не будет речи. Все время я видел перед собой эти голубые
мальчишеские глаза, прямо на меня смотревшие, это молодое лицо, могучие
плечи, открытый бронзовый лоб с белой полоской у корней вьющихся белокурых
волос; его вид пробуждал во мне симпатию - это открытое лицо,
бесхитростная улыбка, юношеская серьезность. Он был порядочным человеком,
- одним из нас. Он говорил рассудительно, с какой-то сдержанной
откровенностью, и с тем спокойствием, какого можно достигнуть мужественным
самообладанием или бесстыдством, бесчувственностью, безграничной
наивностью или страшным самообманом. Кто знает? Судя по нашему тону, могло
показаться, что мы рассуждаем о ком-то постороннем, о футбольном матче, о
прошлогоднем снеге. Моя мысль тонула в море догадок, но тут разговор пошел
по новому руслу, и мне удалось, не оскорбляя Джима, заметить, что
следствие, несомненно, было для него мучительным. Он схватил меня за руку
- моя рука лежала на скатерти, подле тарелки, - и впился в меня глазами. Я
испугался.
- Должно быть, это ужасно неприятно, - пробормотал я, смущенный таким
безмолвным проявлением чувств.
- Это - адская пытка! - воскликнул он заглушенным голосом.
Это движение и эти слова заставили двух франтоватых путешественников,
сидевших за соседним столиком, тревожно оторваться от их замороженного
пудинга. Я встал, и мы вышли на галерею, где нас ждало кофе и сигары.
На маленьких восьмиугольных столиках горели свечи под стеклянными
колпаками; вокруг стояли удобные плетеные стулья; столики отделялись друг
от друга какими-то растениями с жесткими листьями; между колонн, на
которые падал красноватый отблеск света из высоких окон, ночь, мерцающая и
мрачная, спустилась великолепным занавесом. Огни судов мигали вдали,
словно заходящие звезды, а холмы по ту сторону рейда походили на округлые
черные массы застывших грозовых туч.
- Я не мог удрать, - начал Джим. - Шкипер удрал, - так ему и полагалось
сделать. А я не мог и не хотел... Все они выпутались так или иначе, но для
меня это не годилось.
Я слушал с напряженным вниманием, не смея шелохнуться; я хотел знать -
но и по сей день не знаю, я могу только догадываться. Он был доверчив и в
то же время сдержан, словно убеждение в какой-то внутренней правоте мешало
истине сорваться с уст. Прежде всего он заявил таким тоном, как будто
признавался в своем бессилии перескочить через двадцатифутовую стену, что
никогда не сможет вернуться домой; это заявление вызвало в моей памяти
слова Брайерли: "Если не ошибаюсь, этот старик пастор в Эссексе без ума от
своего сына моряка".
Не могу вам сказать, знал ли Джим о том, что был любимцем отца, но тон,
каким он отзывался "о своем папе", был рассчитан на то, чтобы я представил
себе старого деревенского пастора самым прекрасным человеком из всех, кто
когда-либо, с сотворения мира, был обременен заботами о большой семье. Это
хотя и не было сказано, но подразумевалось, не оставляя места сомнениям, а
искренность Джима была очаровательна, подчеркивая, что вся история
затрагивает и тех, кто живет там - очень далеко.
- Теперь он уже знает обо всем из газет там, на родине, - сказал Джим.
- Я никогда не смогу встретиться с бедным стариком.
Я не смел поднять глаза, пока он не добавил:
- Я никогда не смогу объяснить. Он бы не понял.
Тогда я посмотрел на него. Он задумчиво курил, потом, немного погодя,
встрепенулся и снова заговорил. Он выразил желание, чтобы я не смешивал
его с сообщниками в... ну, скажем... в преступлении. Он не из их компании;
он совсем из другого теста. Я не отрицал. Мне отнюдь не хотелось, во имя
бесплодной истины, лишать его хотя бы малой частицы спасительной милости,
выпавшей ему на долю. Я не знал, насколько он в это верит. Не знал, какую
он ведет игру - если он вообще вел какую-нибудь игру; подозреваю, что и он
этого не знал: я убежден, что ни один человек не может до конца понять
собственные свои уловки, к каким прибегает, чтобы спастись от грозной тени
самопознания. Я не произнес ни слова, пока он рассуждал о том, что ему
делать, когда закончится "это дурацкое следствие".
Видимо, он разделял презрительное мнение Брайерли об этой процедуре,
предписанной законом. Он не знал, куда деваться, и сообщил об этом, скорее
размышляя вслух, чем разговаривая со мной. Свидетельство отберут, карьера
ко
|
|